Марина не хотела говорить с прессой. “Вы же меня знаете, — сказала она нам с Ахмедом. — Это ваши игры. Я не хочу в них участвовать, пока есть возможность”.
Честно сказать, характер Марины в те дни по-настоящему лишь начинал проявляться; ведь раньше у меня не было шанса его разглядеть. После Турции я всегда встречался с ней в Сашиной компании, а наши темы ее мало занимали. Впоследствии я часто вспоминал тот разговор в кафетерии. В конце концов ей пришлось общаться с сотнями журналистов в десятках стран, выступать в прямом эфире по ТВ, ее узнавали на улицах, она стала ньюсмэйкером первой величины и справлялась с этим с достоинством и грацией, но никогда не получала от этого удовольствия — это был ее долг перед Сашей. Она напоминала жену переселенца из американского вестерна, которая отложила в сторону стирку и взяла ружье погибшего мужчины, когда пришлось защищать дом.
Но пока Саша лежал в палате, она еле справлялась с обрушившейся на нее катастрофой: поддерживала установленный порядок в доме, следила за тем, чтобы Толик делал уроки, готовила. Она не показывала своих чувств, и только покрасневшие глаза выдавали ее внутреннее напряжение. Мы виделись по нескольку раз в день, и она ни разу не проявила признаков отчаяния или слабости.
Позже она объяснила мне, как ей удалось пережить эти дни.
— Я убеждала себя, что он не умрет, и сама в это поверила. И верила до самого конца. Ведь он приучил меня к тому, что выбирается из любых ситуаций. Если бы я допустила хоть малейшую возможность, что это конец, я бы сломалась. Но я все время твердила себе, что это всего лишь очередной кризис, третий по счету в нашей семейной жизни. Первый — это когда его посадили в тюрьму, второй — когда мы убегали в Турции. В третий раз у меня уже были навыки, наработанные в первые два. Когда тебя уносит река, нужно плыть вместе с потоком и верить, что все обойдется. И стараться держать голову над водой.
Но где-то в подсознании росло чувство надвигающейся катастрофы. В те дни ей в первый раз приснился сон, который потом возвращался несколько раз уже после Сашиной смерти.
Ей снилось, что они в Москве и Сашу только что выпустили из тюрьмы; он крепко спит в их постели. Она тихонько выскальзывает из квартиры и идет в лес перед их домом. Там она разжигает небольшой костер, чтобы сжечь его тюремную одежду — маленькое колдовство, чтоб он больше никогда не попал за решетку. В лесу темнеет, ей зябко, а костер плохо горит под тихо падающим снегом. Где-то там, за деревьями маячат темные силуэты людей, которые ищут ее. Она знает, что если успеет сжечь одежду прежде, чем её найдут, все закончится благополучно. Но костер никак не разгорается, а черные фигуры все ближе и ближе…
НАВЕРХУ НА ЭТАЖЕ, у входа в реанимацию и дальше, у дверей Сашиной палаты, круглые сутки дежурили вооруженные полицейские. Кроме Марины, в палату разрешалось входить только Борису, Ахмеду Закаеву, Сашиному другу режиссеру Андрею Некрасову и мне. Если мы хотели привести кого-то еще, необходимо было заранее согласовывать это с полицией. Но мы и сами почти его не видели; большую часть времени с ним проводили детективы из Скотланд-Ярда. За двое суток они проговорили с ним в общей сложности часов двадцать. Прямо в соседней палате был оборудован офис, откуда следователи постоянно переговаривались с коллегами, собиравшими улики по городу по Сашиным наводкам. Было видно, что они спешат получить как можно больше информации, пока он еще может говорить.
ПЕРВЫЙ ВОПРОС, КОТОРЫЙ Саша задал мне в понедельник 20 ноября, был о прессе: ну, наконец — то они поняли? Дошло до них, что его отравила Контора? Он не спросил ни про лечение, ни про врачей, он по-прежнему вел бой и хотел нанести врагу максимальный урон.
— Внизу стоит десяток камер и полсотни журналистов. Но ты сам прекрасно знаешь, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, — сказал я извиняющимся тоном. — Нужна фотография, извини, картинка того, как ты сейчас выглядишь.
Марина бросила в мою сторону сердитый взгляд.
— Саша, я не хочу, чтобы тебя снимали в таком виде.
— Принеси-ка зеркало. — попросил он.
Когда она вышла, он взглянул на меня так, что мне стало не по себе: на лице не было ни ресниц, ни бровей.
— Борис приходил, просил прощения, — сообщил он. — Считает, что это из-за него меня траванули.
— Ты простил?
— Я ему сказал, зря вы это, Борис Абрамыч; я же сам выбрал этот путь.
Мы помолчали. Потом он спросил:
— Какие у меня шансы?
— Врачи дают пятьдесят на пятьдесят, но у тебя ведь сильный…
— Знаю, знаю, — прервал он. — Я хочу сделать заявление на случай, если не выкарабкаюсь. Назову гада по имени. Аня не смогла, так я сделаю это за нас обоих. Ты напиши по-английски складно, а я подпишу. И пусть лежит у тебя на всякий случай.
— Хорошо, только мы его вместе порвем, когда ты отсюда выйдешь.
— Порвем, порвем. Значит так, поблагодари врачей, полицию, ну и напиши, что меня он достал, но всех не перетравит, и так далее.
Ему было трудно говорить, но я чувствовал в его голосе и во всем его облике что-то новое — от него исходила какая-то незнакомая мне сила. Я подумал, что раньше никогда не получал от него инструкций, да еще таких, которые не подлежали обсуждению и их следовало выполнять беспрекословно. До сих пор в наших отношениях мне выпадала роль старшего, он ожидал от меня одобрения, а я видел в нем какую-то подростковость. Но теперь все было наоборот: он был взрослый, уверенный в себе, мудрый наставник, а я школяр, записывающий домашнее задание. Будто яд, который за три недели состарил его на тридцать лет, дал ему какую-то глубинную мудрость, которой у меня не было. Позже, когда Марина поведала мне о “другом Саше”, который проявлялся в критические минуты, а потом вновь исчезал, я понял, что тогда в палате я увидел именно такое перевоплощение.
Наконец Марина вернулась с зеркалом. С минуту он внимательно себя разглядывал и остался доволен — выглядел он ужасно. Я позвонил Тиму Беллу и попросил прислать фотографа.
На следующий день Сашина фотография, отражение страдания и героики последнего боя, разошлась десятками миллионов копий по всему миру. А его заявление, предназначенное к публикации после смерти, подписанное во вторник 21 ноября в присутствии Марины и адвоката Джорджа Мензиса, лежало запечатанным в сейфе адвокатской конторы на Картер-Лейн.
В то утро я принес ему свежие газеты; его горячечный взгляд, устремленный на читателя из глубоко запавших глазниц на облысевшем, обтянутом желтой кожей черепе, буквально пронзал душу.
— Нормально, — сказал он удовлетворенно. — Теперь он не отвертится.
Это были последние слова, которые я от него услышал.
ВО ВТОРОЙ ПОЛОВИНЕ дня 21 ноября снова появился профессор Генри. Поговорив с лечащим врачом, он помрачнел.
— Это точно не таллий, — сказал он. — У Александра полностью отсутствует функция костного мозга, но сохранился мышечный тонус; если бы это был таллий, то все было бы наоборот.
— Но как все-таки объяснить то, что в Барнет-госпитале нашли таллий?
— Это загадка. Возможно, он получил небольшую дозу таллия плюс что-то еще…, - он замолчал на полуслове. — Постойте-ка, может быть, это не простой, а радиоактивный таллий? Это объяснило бы все симптомы.
Благодаря своему научному прошлому, я понял, что он имеет в виду. Небольшое количество радиоактивного изотопа таллия вызовет не химическое отравление с характерными симптомами вроде мышечной слабости, а радиационное поражение, приводящее к разрушению костного мозга. Выпадение волос характерно для обоих типов воздействия — и химического, и радиационного, так что все сходится.
Профессор Генри пошел обсуждать свою новую теорию с лечащим врачом. Я наблюдал за их разговором со стороны; видно было, что врач слушает знаменитого токсиколога вполуха, а заботят его совсем другие вещи.
Профессор вернулся с обескуражнным видом:
— Я сказал ему про радиоактивность, но он отмахнулся. Говорит, Александра проверяли на радиоактивность дважды и ничего не нашли. Впрочем, с точки зрения врачей сейчас уже не важно, чем он был отравлен — радиоактивным или химическим ядом. Беспокоиться нужно о последствиях, например об остановке сердца или какой-нибудь инфекции. Он слабеет с каждым часом.