Это был Борис Березовский.
Нас обслуживали четверо молодцов с каменными лицами, в смокингах и белых перчатках. Они плохо стыковались с ярко зеленеющей лужайкой и со зданием бывшей госдачи. За столом сидели несколько человек, но всеобщее внимание было приковано к Березовскому; с трудом поспевая за бешеным напором собственных мыслей, он произносил вдохновенную речь о будущем российского телевидения.
Одетый в джинсы и свитер, Березовский еще меньше соответствовал обстановке — ни аппаратчик, ни капиталист. Скорее, он был похож на увлекшегося математика, который на одном дыхании объясняет чрезвычайно элегантную теорему и не замечает, что слушатели думают о своем, земном и мелком. В жизни он выглядел гораздо симпатичнее, чем на экране телевизора; его лысина блестела на солнце, но совершенно не добавляла возраста живому, выразительному лицу. Вдохновенные темные глаза и непрерывная жестикуляция вызывали почти физическое ощущение жара, как бы исходящего от клокотавшей внутри энергии.
Его вопрос про дом Сороса был не только способом разбить ледок первой встречи. Березовский попросил Евстафьева привезти меня к себе на дачу именно потому, что я работал у Сороса, в надежде вовлечь легендарного миллиардера в грандиозные приватизационные проекты, которые маячили на горизонте. Я тоже, в общем, догадывался, зачем меня пригласили на это чаепитие. Но я еще не понимал, что в тот момент вхожу в совсем другое измерение — в невообразимый Мир Бориса, в котором мне вскоре предстояло стать завсегдатаем.
Мой ответ был достаточно уклончив. Летняя резиденция Сороса “Эль Мирадор” в Саусхэмптоне под Нью-Йорком представляла собой элегантную гасиенду в мексиканском стиле, ничуть не похожую на эту совпартдачу.
— Есть что-то общее, — пробормотал я, — только здание несколько в другом стиле.
— Как только закончим с выборами, займемся недвижимостью, — сообщил Березовский. — В следующий раз, когда господин Сорос будет в Москве, я хотел бы пригласить его сюда. Нам есть чему у него поучиться. Как он сделал англичан — по высшему классу! Серьезный парень!
Березовский имел в виду прославившее Сороса событие, вошедшее в историю как “Черная пятница”: 16 сентября 1992 года, играя на понижение против госбанка Великобритании на валютных рынках мира, он спровоцировал девальвацию фунта. За один день он тогда заработал миллиард долларов, заслужил себе место в Книге рекордов Гиннеса и получил прозвище “Человека, разорившего Английский Банк”.
“ЧЕРНАЯ ПЯТНИЦА” СДЕЛАЛА Сороса героем в глазах новых российских капиталистов, но у самого Джорджа к происходившему в России отношение было двойственное. Его главным собеседником в Москве был тогда тридцативосьмилетний “отец приватизации” Анатолий Чубайс, деятельность которого вызывала у Сороса смешанное чувство восхищения и возмущения.
С одной стороны, он не мог не признать грандиозности чубайсовских свершений: менее чем за три года молодой реформатор практически упразднил достижения Октябрьской революции, которая за семьдесят лет до этого покончила с частной собственностью, утопив при этом Россию в крови. Чубайс передал большую часть госсобственности в частные руки, обойдясь практически без кровопролития, если, конечно, не считать нескольких сотен жертв “споров хозяйствующих субъектов”.
Однако Чубайс делал все не так, как делал бы он, Сорос. Самоуверенный и резкий, главный приватизатор был не просто заклятым врагом коммунистов. Он был радикальным монетаристом, фанатом свободной экономики, и полагал, что организация общества вторична по отношению к способу производства и происходит сама собой, естественным образом вытекая из рыночных отношений. Экономика — базис, все остальное — надстройка, считал по-марксистски Чубайс; стоит экономике заработать, как цивилизованные общественные отношения установятся автоматически. Сорос же был шокирован уродливыми последствиями такого ничем не сдерживаемого “дикого” капитализма.
Реформа подрубила целые отрасли: встали предприятия военно-промышленного комплекса, а также производства потребительских товаров, которые не выдерживали конкуренции с западным ширпотребом, наводнившим страну. Миллионы россиян оказались за чертой бедности. Государственные служащие — учителя, врачи, чиновники, милиционеры — месяцами не получали зарплаты. Налоговых поступлений не было, так как налоговая служба лишь начинала формироваться. Интеллигенция в ВУЗах и научных институтах потеряла веру в демократию. Росла преступность. Армия роптала. Все больше и больше россиян стали с ностальгией вспоминать советские времена.
Спор Сороса и Чубайса вылился в публичную полемику в январе 1995 года на Всемирном экономическом форуме в Давосе, швейцарском горнолыжном курорте, где Чубайс громко заявил, что приватизация в России создала новый класс собственников — людей, которые заложат фундамент новой, свободной России.
Чубайс приехал в Давос вместо Ельцина, которому пришлось остаться в Москве из-за того, что началась война в Чечне. Дело было вскоре после неудачного новогоднего штурма Грозного; когда Чубайс произносил свою речь в Давосе, в Чечне шли жестокие бои.
Тем не менее Чубайс держался триумфатором. Он только что завершил первую стадию приватизации, в ходе которой каждый российский гражданин получил “ваучер” — купон, который можно было обменять на акции государственных предприятий. Конечно, значительную часть ваучеров скупили спекулянты и “красные директора” — бывшие советские руководители предприятий, но, несмотря на это, несколько миллионов россиян все же стали акционерами.
Большинство наблюдателей предсказывали России гиперинфляцию и хаос, однако пессимисты были посрамлены, и у Чубайса были все основания собой гордиться: инфляцию удалось удержать в допустимых рамках, статистика приватизации говорила сама за себя, а Ельцин оставался у власти вопреки проискам коммунистов.
— Российская реформа необратима! — провозгласил Чубайс с давосской трибуны.
В ответ на это Сорос, пользующийся в Давосе репутацией всезнающего гуру, назвал новых русских капиталистов “баронами-разбойниками”, позаимствовав термин из истории американского капитализма.
— Я надеялся на плавный переход к открытому обществу, к рыночной демократической системе, основанной на нормах права, — разочарованно вещал Сорос. — Увы, этого не произошло. Вместо этого у вас зародилась иная система: грабительский капитализм… Он груб и жесток, но живуч, ибо это самоорганизующаяся система. Она имеет шансы на успех, потому что возникли экономические силы, которые могут за себя постоять.
Проблема в том, предупреждал Сорос, что “эта система отвергает ценности цивилизованного общества и порождает огромное чувство социальной несправедливости, чувство разочарования и дезориентации, которые могут привести к негативным политическим реакциям, ксенофобии и националистическим настроениям”.
Сорос и Чубайс вели этот диалог несколько лет, в основном во время визитов Сороса в Москву по делам его благотворительного фонда. Но это был диалог слепого с глухим. Чубайс, боготворивший свободный рынок, полагал, что частная собственность в конце концов разрешит все политические и социальные проблемы; что свобода, общественная мораль и либеральная система так же неизбежно возникнут из рыночного капитализма, как эффективные цены устанавливаются мановением “невидимой руки” Адама Смита.
Сорос же, будучи скрытым социалистом и последователем экономической теории Кейнса, верил в то, что в кризисные моменты нельзя обойтись без вмешательства государства. Он советовал Чубайсу вновь ввести таможенные барьеры для импортных товаров, чтобы защитить наиболее уязвимые секторы российской экономики.
Со своей стороны, он хотел получить поддержку Чубайса для своего собственного проекта, который усиленно проталкивал в Вашингтоне: создать в России на американские деньги систему социальной защиты — этакий валютный собес, “социальный план Маршалла”, который бы стимулировал массовый спрос путем вливания долларов в наиболее уязвимые слои населения. Чубайс хотел, чтобы Сорос сам вкладывал капитал в Россию, но тот был увлечен своими благотворительными программами и не хотел смешивать бизнес и филантропию. Кроме того, из-за набиравших силу коммунистов он считал российскую ситуацию слишком рискованной для инвестиций.