Саша улыбнулся:
– Хоть и из другой оперы, а верно.
– И создал я себе такую, того-этого, горделивую мечту: человек я вольный, ноги у меня длинные – буду ходить по базарам, ярманкам, по селам и даже монастырям, ну везде, куда собирается народ в большом количестве, и буду ему петь по нотам. Год я целый, ты подумай, окрылялся этой мечтой, даже институт бросил… ну, да теперь можно сказать: днем в зеркало гляделся, а ночью плакал, как это говорится, в одинокую подушку. Как подумаю, как это я, того-этого, пою, а народ, того-этого, слушает…
Колесников замолк. В щель глянул диск луны и потянул к себе. Саша зажмурился и спросил:
– Ну?
– Ну – и с первого же базара меня повезли, того-этого, в участок и устроили триумф: если хотите, того-этого, петь по нотам, то вот вам императорский театр, пожалуйте! «А если без нот, того-этого?» А если без нот, то будет это нарушение тишины и порядка, и вообще вам надо вытрезвиться… Шучу, но в этом роде нечто было, сейчас стыдно вспомнить. Но вытрезвили.
– Теперь попоешь, Вася.
– Попою уж. Тебе не холодно?
– Нет. Ты как мама.
– Мне сорок лет, а ты мальчишка.
– Мне и то странно было, что я тебе «ты» говорю. Я всю ночь не засну, я очень счастлив, Вася. «Ты, рябинушка, ты, зеленая…» И что удивительно: ведь я мальчишка, и такой и есть, и вдруг я почувствовал в себе такую силу и покой, точно я всего достиг или завтра непременно достигну. Отчего это, Василий?
– Оттого, что за народом стоишь. Трудно на этот постамент взобраться, а когда взберешься и подымет он тебя, то и стал ты герой. И я сейчас твою силу чувствую.
– Какая огромная Россия! Закрою глаза, и все мне представляются леса, овраги, реки, опять леса и поля. «Ты, рябинушка, ты, зеленая…» Сейчас мне ничего не стыдно: скажи, Василий, ты веришь, что наш народ – великий народ?
– Верю.
– Что бы то ни было?
– Что бы то ни было.
– Ну ладно, так помни. Знаешь, Вася, я даже о маме…
– Молчи, не надо. Спи.
– Нет, ничего. Я даже о маме думаю без всякой боли, но это не равнодушие! Но думаю: ведь не одна она, отчего же ей быть счастливее других? Впрочем… Правда, не стоит говорить. Не стоит, Вася?
– Не стоит. Спи, Сашук.
– Сплю. «Ах, когда же ты закраснелася? Я, рябинушка, закраснелася поздней осенью, под морозами…» Вася?
Но Колесников не ответил. А через час он услыхал, что Саша подымается и лезет к выходу, и спросил:
– Куда ты?
– Спи, ничего. Я хочу подбросить сучьев в огонь, им холодно.
Уже светало. И не знал Саша, что он провел без сна единственную в своей короткой жизни ночь, которую мог спать спокойно.
4. Первая кровь
Белый, курчавый, молоденький, лет восемнадцати телеграфист вдруг опустил, словно от усталости, поднятые вверх руки и бросился к выходу. Опустилось и еще несколько рук, и в затихшей было комнате зародилось движение. Колесников, возившийся около кассы, отчаянно крикнул:
– Стреляй, Саша!
Погодин выстрелил. Точно брошенный, телеграфистик вдавился в дверь, ключа которой так и не успел повернуть, мгновение поколебался в воздухе и, как живой, ринулся обратно на Сашу, – так остро была подрезана жизнь. Но уже по низу летел он, а потом мякотью лица проехал по полу и замер неподвижно у самых ног убийцы. За ухом взрылось что-то очень страшное, красное, исподнее и замочило русые кудряшки, но ворот шитой шелками косоворотки оставался еще чистым – как будто не дошло еще до рубашки ни убийство, ни смерть.
В зале III-го класса и на перроне царил ужас. Станция была узловая, и всегда, даже ночью, были ожидающие поездов, – теперь все это бестолково металось, лезло в двери, топталось по дощатой платформе. Голосили бабы и откуда-то взявшиеся дети. В стороне первого класса и помещения жандармов трещали выстрелы. Саша, несколько шагов пробежавший рядом с незнакомым мужиком, остановился и коротко крикнул Колесникову:
– На пути!
Прыгнули. Сразу потемнело, и под ногами зачастили, точно ловя, поперечные рельсы; но уже и тут, опережая, мелькали темные, испуганные молчаливые фигуры; двое, один за другим, споткнулись на одном и том же месте и без крика помчались дальше.
Носился по путям с тревожными свистками паровоз; и так странно было, что машина так же может быть испугана, может метаться, кричать и звать на помощь, как и человек. Дохнув тяжестью железа и огня, паровоз пробежал мимо и вмешался в пестроту стрелочных фонариков и семафоров, жалобно взывая.
– Стой! – остановился Саша. – Деньги?
– Здесь. Задохнулся. Надо помочь!
– Это стражники стреляют. Передохни.
Он поднял маузер и три раза выстрелил вверх.
– Айда!
С полчаса колесили по путям – в темноте словно перевернулся план и ничего не находилось.
С размаху влетели в темный коридор, тянувшийся между двумя бесконечными рядами товарных молчаливых вагонов, и хотели повернуть назад; но назад было еще страшнее, и, задыхаясь, пугаясь молчания вагонов, бесконечности их ряда, чувствуя себя, как в мышеловке, помчались к выходу. Сразу оборвался ряд, но все так же не находилась дорога. Колесников начал беспокоиться, но Погодин, не слушая его, быстро ворочал вправо и влево и, наконец, решительно повернул в темноту:
– Прыгай, Василий, тут канава.
– Где? Я совсем ослеп! – И ухнул тяжело, как мешок с мукой.
Потянулся бесконечный заборчик, потом опять канава, и, как темная пахучая шапка, надвинулся на голову лес и погасил остатки света. За деревьями, как последнее воспоминание о происшедшем, замелькали в грохоте колес освещенные оконца пассажирского поезда и ушли к станции.
– Вовремя! – засмеялся Погодин.
– Да туда ли идем?
– Туда.
Дорогой Саша несколько раз принимался возбужденно смеяться и повторял:
– Как я его! Василий, а? Как я его? Я уж раньше заметил, что он пошевеливается и смотрит в окно… Нет, думаю! И какой хитрый мальчишка, ведь мальчишка совсем, а?
– Мальчишка. И черт его дернул, нужно было лезть!
– И черт его дернул, правда! А тут ты кричишь…
– Я не успел бы.