Выбрать главу

— Сколько дала этим сукам?

— Грош и еще горсть отрубей, — шамкала старуха беззубым ртом, выпячивая нижнюю челюсть.

По вечерам Рейхеле было страшно. Она спала с бабкой на одной кровати. Дядя в соседней комнате хрипел во сне, будто его душили. Старуха долго молилась, бродила из угла в угол. От нее пахло горелыми перьями и мышами. Иногда она задирала на девочке рубашку, ощупывала ее горячее тело мертвой рукой, пыхтела с какой-то грязной радостью:

— Теплая какая… Огонь-девица!..

Лежа под одеялом в темноте, она рассказывала истории о диких зверях, о драконах, о разбойниках и колдуньях, которые живут в могилах, о людоедах, которые поджаривают детей на вертеле, о великане с одним глазом во лбу, который всюду ходит с еловым бревном в руке и ищет пропавшую принцессу. Засыпая, старуха бормотала непонятные, отрывистые, бессмысленные слова. У Рейхеле волосы шевелились от страха, она будила ее, что было сил трясла за плечо:

— Бабушка, что ты говоришь? Я боюсь, бабушка…

Глава 8

РЕЙХЕЛЕ В ЛЮБЛИНЕ

Когда Рейхеле было двенадцать лет, старуха умерла. Три дня умирала она в передней комнате на деревянной кровати. Маленькая голова старухи была повязана красным платком, лицо застыло, как у покойника, подбородок заострился, выпученные глаза с огромными белками смотрели не мигая. Это было перед Йом-Кипуром. Из сарайчика во дворе слышалось кудахтанье кур, женские голоса. Почти никто не заходил в комнату, все были заняты. Только зять, реб Зайдл-Бер, иногда забегал, с ног до головы вымазанный кровью, борода растрепана, покрасневшие глаза моргают под густыми бровями. Он вынимал из-за пазухи гусиное перышко, подносил к ноздрям умирающей, чтобы увидеть, дышит она или нет, всматривался опытным взглядом и каждый раз вздыхал:

— М-да… Пора бы ей уже…

Он был зол, дядя Зайдл-Бер, как всегда перед Днем искупления: он режет и режет, а женщины выводят его из себя спешкой и болтовней. К тому же у Рейхеле пригорало все, что она пыталась приготовить, она была совсем измучена. От страха Рейхеле не тушила ночью фитиль, сидела, закутавшись в шаль, не могла уснуть. Как всегда, нудно пиликал сверчок за печкой, словно чего-то требовал. Дядя храпел в кровати, бормотал во сне, будто разговаривал с кем-то невидимым. Рейхеле знала, что дом до самого потолка полон нечисти. Вещи шевелились в углах, по стенам, как призраки, скользили тени. Иногда верхняя губа умирающей приподнималась, и казалось, что старуха улыбается жуткой улыбкой. Однажды она высунула из-под одеяла руку, помахала ей в воздухе и судорожно сжала пальцы, будто что-то поймала.

Умерла старуха утром, накануне Йом-Кипура. Пришли женщины в широких фартуках, проворно нагрели воды для обмывания. Дом наполнился густым паром, мокрыми тряпками и соломой. Одна из женщин открыла сундук, достала оттуда погребальное облачение, которое старуха приготовила для себя загодя. Другая принесла черные носилки. Рейхеле отправили к дальней родственнице Зайдл-Бера. Похоронили наскоро, реб Зайдл-Бер прочитал поминальную молитву. Вечером он послал за племянницей. Когда она вернулась домой, пол уже был подметен и посыпан песком. Горели три свечи, воткнутые в ящик с землей. Посреди комнаты стоял дядя в белом халате и суконных туфлях, на голове — белая шапка с бахромой, расшитая золотыми нитками. Черная борода, еще влажная после миквы, тщательно причесана, качаются пейсы, длинные, как женские косы. Сейчас он выглядел точь-в-точь как один из праведников, про которых Рейхеле читала в книжках. Зайдл-Бер возложил руки ей на голову и нараспев произнес:

— Да сделает тебя Всесильный подобной Сарре, Ревекке, Рахили и Лее. Будь же благословенна, дитя мое, храни тебя Бог!..

Рейхеле хотела ответить, но дядя распахнул дверь, так что свечи чуть не погасли, и стремительно вышел из дома. Рейхеле осталась одна посреди комнаты и с удивлением огляделась, будто оказалась здесь впервые. Сквозь окошко под потолком смотрело небо, красное как кровь, и доносились крики сотен людей: по узким улочкам Люблина в закатном солнце спешили евреи в белых халатах, словно мертвецы в саванах. Все женщины были в белых платьях со шлейфами, шелковых пелеринах, все надели жемчуг, золотые цепочки. Переливались брошки, качались, сверкали тяжелые серьги. Те, кто в этом году овдовел или потерял детей, метались, раскинув руки, будто кого-то ловя, рыдали, охрипшими голосами выкрикивали, как безумные, одно и то же. Соседки, которые весь год ссорились, теперь обнимались и не отпускали друг друга, как будто прощались и не могли расстаться. Молодые женщины шагали быстро и решительно, в одной руке сжимая молитвенники в золоченых переплетах, другой поддерживая шлейф платья, они смеялись сквозь слезы, бросались друг другу на шею. Четыре служанки несли на носилках столетнюю старуху, которая уже не могла идти сама. Ее золотистое платье сверкало в закатных лучах, как огонь, драгоценные камни на высоком чепце играли всеми цветами радуги, атласные ленты трепетали на ветру. Маленький горбатый старичок с белой развевающейся бородой стоял, опираясь на костыли, протягивал, как слепой, бледные, дрожащие руки и благословлял прохожих, всех, от мала до велика. На синагогальной улице повсюду стояли столики с мисками для пожертвований. Безногие, немые, парализованные сидели на низеньких табуретках, пересчитывали серебряные и медные монеты, которыми народ искупал свои грехи. Кающийся Ерихем, из года в год босой, в расстегнутой рубахе, стоял у дверей синагоги и рыдал, ломая пальцы: