Эта болезненная картина становилась в моем воображении все живее. Мысленным взором я видел, как мои мортлейкские соседи и друзья в Сити, обмениваясь впечатлениями, приходят к невеселому заключению, что перемена в моем поведении произошла одновременно с громким скандалом у меня в банке. Я боялся, что после этого открытия им оставался бы всего шаг до моего свержения с пьедестала. «Нет, – думал я, – ни за что не пойду на поводу у этого опасного соблазнителя! Никогда не сойду с дороги долга!» И все же, все же…
Вкрадчивый голос никак не умолкал, история триумфа представала простой и доступной. Разве не читал я где-то, что беда нашего мира – в нежелании рисковать? Разве не изрек какой-то прославленный философ, что надо жить? Разве не является моим долгом в более высоком смысле слова внять таким подсказкам и применить на деле способы, которые мне подсовывают обстоятельства? Столкновение доводов, надежд, страхов, привычек и устремлений повергало меня в болезненное смятение. Наконец моей выдержке пришел конец. «Доктор Маллако! – вскричал я. – Не знаю, ангел вы или дьявол, но, видит Бог, я очень жалею, что познакомился с вами». Мне оставалось только выбежать из его дома, что я и сделал. И встретил у ворот вас.
После того рокового разговора я совершенно лишился покоя. Днем, глядя на других людей, я думал: «Как они поступят, если?..» Вечером мне подолгу не спалось: я воображал ужасы разорения и тюрьмы, этот устрашающий волан летал туда-сюда, раз за разом стукая меня по затылку. Жена жаловалась, что я стал беспокойным, и в конце концов настояла, чтобы я ночевал в своей гардеробной. Там, погружаясь в сон, я чувствовал себя еще хуже, чем во время бодрствования. В своих кошмарах я пробирался по узкому проходу между работным домом и тюрьмой. Меня охватывал ужас, я шарахался от стены к стене, упираясь то в одно, то в другое отталкивающее заведение. Ко мне направлялся полицейский, его рука ложилась мне на плечо – и я просыпался от собственного вопля.
Мое состояние все больше отражалось на моих делах, что и неудивительно. Я спекулировал все отчаяннее, мои долги росли на глазах. В конце концов мне показалось, что единственная моя надежда – последовать примеру друга доктора Маллако. Но от смятения я наделал ошибок, которых тот избежал. На купюрах, которые я подбросил в квартиру своего незадачливого подчиненного, остались отпечатки моих пальцев. Полиция доказала, что букмекеру звонили с моего домашнего телефона. Лошадь, на поражение которой в забеге я рассчитывал, удивила всех, придя первой. Полиция чем дальше, тем больше верила моему подчиненному, отрицавшему, что он когда-либо делал ставки на скачках. В конце концов Скотленд-Ярд распутал безнадежный клубок моих дел. А мой подчиненный, которого я в грош не ставил, оказался племянником министра!
Но все эти неудачи, уверен, нимало не удивили доктора Маллако. Не сомневаюсь, что он с самого начала предвидел, как все обернется и к чему приведет. Мне же остается только смиренно принять наказание. Боюсь, с точки зрения закона доктор Маллако не совершил преступления, но если вы придумаете, как обрушить на его голову хотя бы десятую долю тех бед, что испытал из-за него я, то знайте, в одной из тюрем ее величества будет биться бесконечно благодарное вам сердце!
Полный сочувствия, я простился с Аберкромби, пообещав запомнить его последние слова.
III
Последние слова Аберкромби усилили мой и без того животный страх перед доктором Маллако, но, к моему изумлению, чем страшнее мне становилось, тем сильнее я был им заворожен. Ужасный доктор не выходил у меня из головы. Мне хотелось, чтобы он пострадал, но только моими стараниями. Я мечтал, чтобы у нас с ним хотя бы раз произошло то глубокое, темное, страшное, что я видел в его глазах. Однако я никак не мог придумать, как осуществить эти свои противоречивые мечты, поэтому искал отвлечения в научных занятиях. В них уже намечался кое-какой успех, но тут я снова провалился в бездну ужаса, из которой так старался выбраться. Этому поспособствовали несчастья мистера Бошама.
Бошама, господина лет тридцати пяти, я давно знал как одного из мортлейкских столпов добродетели. Он служил секретарем в компании, распространявшей Библию, а также был стойким поборником непорочности. Он неизменно был одет в черный пиджак, старый и залоснившийся, и полосатые брюки, знававшие лучшие дни. Галстук у него был черный, а манеры – самые искренние. Даже в поезде он умудрялся цитировать священные тексты. О любых спиртных напитках он говорил как о «возбуждающих» и сам ни разу в жизни не пробовал их на вкус. Обварившись однажды горячим кофе, он вскричал всего лишь: «Боже, какая досада!» В чисто мужской компании, убедившись в серьезности собеседников, он, бывало, сожалел о прискорбной частоте того, что называл «телесным соитием». Поздний ужин вызывал у него отвращение: он всегда ужинал рано и плотно – до войны «плотность» подразумевала холодное мясо, соленья и вареный картофель, а во времена строгой экономии приходилось обходиться без мяса. У него были вечно влажные ладони, руку он пожимал вяло. Никто в Мортлейке не мог припомнить ни одного его поступка, от которого покраснел бы даже он сам.