– Мы должны были встретиться здесь, почему он не пришел?
– Выживание его больше не интересует.
– Я успею добраться до него?
– Немного души еще осталось.
– Что случится, если я попытаюсь спасти его? Он примет помощь или это бесполезно? Я могу из-за этого потерять свою душу?
– Мы не говорим о будущем, – отвечает женщина-Мовак. – Знание будущего предназначено только для Мовака.
– Все равно я должен попытаться, – шепчу я городу в мозгах. – У меня ведь есть время до завтра?
Женщина-Мовак просто глазеет на меня своими блестящими черными пятнами, втягивая холодный кишащий воздух и оттопыривая губу, чтобы несколько мозговых горожан могли скормить себя чудовищному дому-женщине.
[СЦЕНА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ]
УМИРАЮЩИЙ ПОЕЗД
Путешествие к депо замедляет мое зрение. Мысли размокают.
Я двигаюсь очень медленно.
По улицам идти несложно, хотя я постоянно обо что-то спотыкаюсь. Немногие дают себе труд двигаться, все просто кучами спят по краям дороги. Несколько выходцев из Волма шатаются слева от меня. Мое зрение настолько нечеткое, что я даже не уверен, реальны ли они. Мне все равно.
Пустота.
Она копится у меня в голове, покрывает коростами мои клубящиеся, ярко раскрашенные эмоции.
Линия горизонта больше не создает впечатление, будто земля длится и длится. Она сокращает мой путь, делает его теснее и теснее, пока он не становится малой точкой.
Фрагменты машин и зданий свернулись в маленькие комочки и лежат рядом с трупами.
У меня болезнь мозга. Я тону.
Депо. Здесь меньше людей, чем на улицах. Поезд все движется сквозь депо. Он никогда не останавливается. И никогда не удаляется. Железнодорожные пути были перестроены в неправильный круг, скрежещущий и непрерывный. Поезд будет скрежетать вечно.
У поезда диагностировали опасную болезнь-ржавчину, ему нельзя прикасаться к другим машинам, иначе они развалятся. Поезд изолировали в депо, а машинист объяснил ему, что его спасение – в вечном движении. Но машинист теперь ходит по гаражу без рук и без лица.
Больной поезд катается кругами, пронзительно вопя, едет и едет, чтобы не развалиться на куски.
Некоторые пассажиры-люди все еще в поезде. Они мило болтают друг с другом и терпеливо ждут, что их куда-то доставят. Эти пассажиры – пленники поезда, но ведут себя так, словно они здесь по собственной воле.
Они даже улыбаются друг другу, пожимают руки каждые пять минут, безразличные и к внешнему миру, и к грустному-грустному поезду, которому они подвластны.
Переступаю через пучок стальной травы.
Я пробираюсь сквозь стеклянный куст-переросток, растирая его между своим телом и землей. Осколки растения режут мне лицо.
Водянистая жидкость льется с моего лба, стерильно-чистое вещество струится по лицу. Я выкашливаю узловатые веревки слизи себе на руки.
Стою. Стараюсь не думать о ранах на своем теле. Большая часть моего тела разверзается, когда я напарываюсь на пронизывающий серый ветер.
Пройдя несколько метров, я замечаю, что история жизни Ричарда Штайна выпала у меня из рук. Она лежит в луже темной слизи, которая вылилась из моего тела.
Позже надо будет ее поднять. Сейчас нет времени возвращаться.
Я разглядел Христиана. Это лишь расплывчатый образ, но я узнаю сгнивший костюм. Христиан сидит на груде остатков медицинского оборудования, которым никогда не пользовались.
Его легкие еще дышат, а вытянутая нога выражает некую эмоцию, он все еще может раздражаться. Или он вытянул ее по привычке?
– Мы ждали тебя, – говорю я Христиану.
Он не утруждает себя даже взглядом. Он уставился на пустую бутылку «Золотой лихорадки» глазами, заполненными тьмой. Медицинские муравьи маршируют туда-сюда из бутылки, собирая засохшие капли.
– Наверное, я заблудился, – говорит Христиан.
Стою в тишине, уставясь на холмы абсурдистских форм, выделяющиеся в красном пейзаже.
Чистая жидкость капает из меня и течет по ногам. Она не намочит ни меня, ни землю, а будет скакать и прыгать по поверхности.
Я сижу на пустом аппарате искусственного дыхания, лицом на колене.
– А вообще, почему после смерти должна быть жизнь? – спрашивает Христиан. – Почему не может быть просто смерти?
– Тогда нужно было убить себя при рождении, – отвечаю я. – Зачем вообще жить, если все, что ты сделал, умрет, когда ты умрешь?
– Мы живем ради настоящего, – говорит Христиан. – Прошлое постепенно забывается. Зачем цепляться за него? Когда кончатся наши жизни и мы станем прошлым, мы больше не будем иметь значения.
– В таком случае ты предлагаешь забвение, – отвечаю я. – Забвение – некрасивое место.
– Забвение – это свобода. Как сон без снов, без возможности проснуться.
– Спать вечно – здорово, но мне хочется видеть сны. Я хочу помнить.
– Исчезнуть навсегда – это благословение.
– Но все в мире исчезнет навсегда…
– Это как если бы ничего никогда не было.
– А разве что-то когда-то существовало?
– Мне кажется, в какой-то момент что-то было.
Солнце садится, а мы все еще в депо.
– Что нам делать? – спрашиваю я.
– Мне все равно, а тебе?
– Я жду ребенка.
– Как это произошло?
– Голубая женщина зародила во мне другую голубую женщину. Может быть, я воспитаю ее.
– Может быть, тебе лучше сделать аборт.
– Я думаю, мне нужно вернуться к моей голубой женщине и создать с ней семью. Несмотря на то, что она мужчина.
– И ей всего 2 года.
– И она – таракан.
– По крайней мере, тебе есть чем заняться. Мне бы тоже хотелось, чтобы у меня были дела…
– Тебе есть чем заняться, – говорю я ему. – Ты должен встретиться с нами у Волма.
– Мне бы хотелось другого.
– Чего-то другого…
– Я должен найти свою младшую сестру. Я обещал себе, что найду тело, в котором она теперь живет, и защищу от выходцев из Волма.
– Моим глазам совсем плохо.
Какие-то средневековые сражаются посреди депо. Они бьются о пути и создают много шума.
Больной поезд умирает, медленно спотыкается, тяжело дышит. Внутри не осталось людей… как если бы поезд переварил их у себя в желудке.
Средневековые рубят друг друга, двигаясь в нашем направлении, около моего лица и плеча, они режутся и бьются о наши трупы.
– Может, нам стоит вернуться к Волму и найти Гробовщика с Нэн, – предлагаю я.
– Да, давай туда вернемся.
– Хорошо бьются, – говорю я Христиану про бой средневековых.
– Они будут биться вечно… да?
– Отныне и во веки веков. Даже когда со всех сторон окружены смертью.
– Жестоко.
– Солнце встает, а они все сражаются.
– Солнце, наверное, больше не солнце.
Оно отражается от широкой кирпичной стены передо мной. Очень широкая кирпичная стена. Я не знаю, была ли она там раньше. Она преграждает путь обратно к Волму. Наверное, я не заметил ее, когда шел сюда.
Такая широкая.
Как я мог просмотреть такую огромную преграду, высотой в сотню футов?
Такая широкая.
Меч прорезает горло Христиана. Звук, будто распороли куклу из папье-маше. Его отрубленная голова плюхается ему на колени и смотрит на торс.
– Эта стена всегда была здесь? – я спрашиваю его.
– Моя голова отвалилась, – отвечает Христиан.
Я продолжаю таращиться в стену.
– Я просто голова, – говорит мне Христиан.
Я продолжаю таращиться в стену.
– Почему ты таращишься в эту стену? – спрашивает Христиан.
– Стараюсь не пожимать плечами, – отвечаю я.
КОНЕЦ