х. Иримиаш, повесив голову, плетется к выходу, но прежде чем затворить за собою дверь и следовать за Петриной, который ящерицей устремился к выходу, он еще раз оглядывается на капитана. Тот потирает виски, лицо его… как бы прикрыто броней, тусклое, серое, оно поглощает свет, и вдруг кожа его наливается сверхъестественной силой: вырывающийся из пустот костей тлен стремительно заполняет все закоулки тела, проникая туда, где только что текла, приливая к поверхности кожи, победоносная кровь; один миг, и розоватой свежести как не бывало, и мышцы одеревенели, и тлен уже отражает свет, серебристо переливается, на месте красиво очерченного носа, изящных скул и тонких, как волосок, морщинок на лице появляются новый нос, новые морщины и новые лицевые кости, тлен сметает с него отпечатки минувшего, дабы запечатлеть на нем единственную печать — ту, с которой годы спустя его примет потусторонний мир. Иримиаш тихонько притворяет дверь и, ускорив шаг, пробирается по гудящему помещению, силясь догнать Петрину, который уже где-то в коридоре, он не оглядывается назад, чтобы посмотреть, следует ли за ним товарищ, опасаясь, что стоит ему оглянуться, как его позовут назад. Свет едва пробивается сквозь тяжелые облака, город дышит через шарфы, неприветливо воет ветер, и дома, тротуары, дороги беспомощно мокнут под проливным дождем. Из-за окон сквозь тюлевые занавески глядят в полумрак старухи и со сжимающимися сердцами видят на лицах людей, ищущих спасения под навесами, те же грехи и печали, что и в домах, и их уже не развеять ни теплом изразцовой печи, ни дымящимся, с пылу с жару, печеньем. Иримиаш яростно шагает по городу, Петрина с возмущенным видом семенит за ним на своих коротких ножках, иногда отстает, останавливаясь на минуту, чтобы отдышаться, полы его пальто развеваются на ветру. “Куда теперь?” — спрашивает он потерянно. Но Иримиаш его не слышит, он шагает вперед, бормоча проклятия: “Я этого так не оставлю… Он еще пожалеет об этом, болван…” Петрина прибавляет шаг. “Давай бросим к чертовой матери весь этот балаган! — предлагает он, но спутник пропускает его слова мимо ушей. — Пойдем к северному рукаву Дуная, — чуть громче добавляет Петрина. — Может, там что получится…” Иримиаш не видит его и не слышит. “Я башку ему отверну…” — говорит он и показывает, каким образом это сделает. Но Петрина не унимается: “Там тоже ведь есть чем заняться… Рыбным промыслом, к примеру сказать… Или, представь себе, какой-нибудь лох богатый задумает строиться…” Они останавливаются у корчмы, Петрина сует руку в карман и пересчитывает их наличность, после чего они открывают застекленную дверь. Внутри — всего несколько человек, из транзисторного приемника на коленях у смотрительницы туалета доносится полуденный колокольный звон; на колченогих столах, приготовившихся вновь стать свидетелями маленьких воскресений, но пока большей частью свободных, еще не просохли оставленные липкой тряпкой разводы; лишь четверо или пятеро сидящих поодаль один от другого мужчин со впалыми лицами и разочарованным видом, уставясь кто на молодую официантку, кто в стакан, кто на сочиняемое письмо, неспешно потягивают кофе, палинку или вино. Горькая спертая вонь смешивается с клубящимся сигаретным дымом, кислое дыхание поднимается к закопченному потолку; у входа, прячась за разбитой масляной печкой и время от времени с опаской поглядывая наружу, дрожит лохматая, насквозь вымокшая псина. “Ну-ка, поберегитесь, чертовы лоботрясы!” — проходя мимо столов с намотанной на швабру тряпкой, вопит уборщица. За стойкой буфетчица с огненно-рыжими волосами и детским лицом, подпирая стеллаж с черствыми десертами и бутылками дорогого шампанского, красит ногти. Со стороны зала к стойке привалилась дородная официантка с дымящейся сигаретой в одной руке и какой-то грошовой книжонкой в другой; переворачивая страницу, она от волнения облизывает губы. Вдоль всего помещения на стенах горят запыленные бра. “Двойной ром”, — говорит Петрина, выкидывая два пальца, и облокачивается о стойку рядом с товарищем. Официантка продолжает читать. “И пачку серебряного “Кошута”, — добавляет Иримиаш. Буфетчица за стойкой лениво отталкивается от стеллажа, аккуратно ставит перед собой флакончик с лаком, медленно и устало хлопая ресницами, наполняет стопку и ставит ее перед Иримиашем. “Семь семьдесят”, — говорит она апатично. Но ни один из них не шевелится. Иримиаш заглядывает девушке в лицо, и глаза их встречаются. “Мы, кажется, заказывали две по сто!” — говорит он угрожающим тоном. Девушка смущенно отводит взгляд и поспешно наливает две стопки. “Извините”, — робко ставит она перед ними ром. “А еще, кажется, речь шла о сигаретах!” — продолжает вполголоса Иримиаш. “Одиннадцать девяносто”, — поспешно бормочет девушка, переводит взгляд на официантку, которая давится смехом, и машет ей, чтобы прекратила. Но поздно. “Могу я поинтересоваться, что вас так веселит?” Все взгляды устремляются на них. Улыбка застывает на лице официантки, она нервно поправляет под блузкой бретельку бюстгальтера и пожимает плечами. В помещении воцаряется тишина… У окна, выходящего на улицу, в кондукторской фуражке на голове сидит упитанный человек с лоснящейся кожей; он с изумлением смотрит на Иримиаша, быстро опрокидывает в себя стопку и неловко хлопает ею по столу. “Виноват…” — бормочет он, видя, что все оборачиваются к нему. В этот момент непонятно откуда раздается неясное жужжание или гул. Присутствующие, затаив дыхание, начинают следить друг за другом, ибо в первую минуту кажется, будто кто-то мурлычет себе под нос. Они украдкой косятся друг на друга — гул становится чуть громче. Иримиаш поднимает стопку, затем медленно опускает ее на стойку. “Здесь кто-то мурлычет? — негодует он про себя. — Кто осмелился издеваться над ними?! Что за черт?.. А может, это какой механизм?.. Или… светильники?.. Нет, все-таки кто-то мурлычет… Не тот ли сухой старикан у клозета?.. Или этот козел в кроссовках? Что тут происходит? Бунт?” Внезапно гул прекращается. Все молчат, недоверчиво переглядываясь… В руке Иримиаша дрожит стопка, Петрина нервно барабанит по стойке. Все сидят, опустив головы и потупив глаза, никто не пошелохнется. Смотрительница туалета испуганно шепчет официантке: “Может, вызвать полицию?” А буфетчица, чтобы как-то сдержать нервный смех, поспешно открывает кран в мойке и начинает греметь пивными кружками. “Да мы тут все повзрываем, — сдавленным голосом произносит Иримиаш, а затем повторяет громовым басом: — Мы тут все взорвем! Будем поодиночке взрывать их, — поворачивается он к Петрине, — этих трусливых тварей. Каждому по лимонке! Вон тому, — показывает он большим пальцем в сторону, — за пазуху! А этому, — кидает он взгляд в направлении печки, — под подушку! В дымоходы бросать, под коврики у дверей закладывать! Подвешивать к люстрам! Вставлять им в жопу!” Буфетчица и официантка жмутся друг к другу у дальнего конца стойки. Посетители в ужасе переглядываются. Петрина окидывает их ненавидящим взглядом. “Взрывать их мосты. Дома. Весь город. Их парки! Утреннюю благодать! Почту и телеграф! Одно за другим, методически… — Иримиаш, вытянув губы трубочкой, выдувает дым и елозит стопкой по пивной луже. — Надо же, черт возьми, довести начатое до конца”. — “Вот именно, надоела уже эта неопределенность! — горячо кивает Петрина. — Методично все раздолбаем!” — “Города. Один за другим! — как в угаре продолжает Иримиаш. — Деревни. Лачуги самые отдаленные!” — “Бах! Бах! Бах! — взмахивая руками, кричит Петрина. — Эй вы, слышите?! Бабах — и привет! Все кончено, господа!” Он находит в кармане двадцатку и швыряет ее на стойку; приземлившаяся прямо в пивную лужу купюра медленно впитывает в себя влагу. Иримиаш тоже отходит от стойки и открывает дверь, но затем оборачивается: “Вам осталось несколько дней! Иримиаш порвет вас на части!” — выплевывает он на прощание и, презрительно оттопырив губу, обводит медленным взглядом помертвевшие от страха лица. Зловоние сточной канавы смешивается с запахами грязи, луж и вспыхивающих то и дело молний, ветер дергает провода, черепицу на крышах и покинутые птичьи гнезда; через щели рассохшихся, толком не закрывающихся низких окон в отдающий озоном мрак просачиваются наружу удушливое тепло, раздраженно-нетерпеливые возгласы обнимающихся влюбленных, требовательный крик младенцев; изгибающиеся улицы и осевшие, промокшие до корней парки покорно лежат под дождем; голые дубы, ломаные стебли цветов и выгоревшая трава безропотно стелются перед бурей, как жертва у ног палача. Петрина, посмеиваясь, ковыляет за Иримиашем: “К Штайгервальду?” Но спутник не слышит его. Он поднял воротник клетчатого пальто, сунул руки поглубже в карманы и, вскинув голову, несется куда глаза глядят, минуя одну за другой улицы, нигде не сбавляя шагу и не оглядываясь назад; свисающая изо рта сигарета давно промокла, но он этого даже не замечает; Петрина тем временем продолжает осыпать мир отборнейшими проклятиями, кривые ноги его подкашиваются, он отстал уже от Иримиаша шагов на двадцать, но тщетно взывает к нему (“Эй, постой! Ну куда ты несешься! Я что тебе, угорелый?”), тот не ведет и ухом, а тут еще лужа, в которую Петрина погружается по самые щиколотки, он отдувается, в изнеможении привалившись к какой-то стене, и бормочет: “Не выдерживаю я уже таких ско