Первым делом Бобби проработали перед активом класса, и он там, говорят, выступил с довольно приличной самокритикой. Потом нашли, что этого недостаточно, и проработали его перед всем классом. Некоторые абзацы Бобби толкал уже наизусть, и это произвело прекрасное впечатление. Но как-то одна из наших девчонок пришла и сказала, что остальные классы в проработке двоечников далеко нас обошли и мы плетемся чуть ли не в самом хвосте. Тут весь класс пришел в неистовство, особенно активисты. По причине болезней, прогулов и других уважительных причин никто, кроме Бобби, не успел нахватать двоек, так что мы опять принялись за него — прорабатывали и на собраниях, и в стенгазетах, и по школьному радиоузлу. Недели не прошло, как мы перескочили на второе место в школе. Впереди оставался только класс «Г», где было восемь закоренелых двоечников — из тех, кому стоит только пальцем шевельнуть, и ему влепляют не то что двойку — единицу. Силы были явно неравны, но наши активисты полезли в бутылку и стали прорабатывать Бобби по два раза на день. Стенгазеты выходили на каждой переменке, ребята, которые их выпускали, не ели и не спали, чтоб выдержать заданный темп, а Бобби уже декламировал свою самокритику, как стихи, особенно когда описывал собственное прошлое, причем получалось у него до того трогательно, что наши девчонки уходили с собрания с покрасневшими от слез глазами — ну просто как из Национального театра.
В конце концов наступил день, когда нам сказали, что мы на первом месте, и мы от радости стали обниматься все подряд, хотя, конечно, больше всего объятий досталось Лили с третьей парты, и еще кричали «ура», а класс «Г» лопался от зависти. Теперь главной задачей было удержать первенство, не почить, как говорится, на лаврах. Девчонки уже ходили за Бобби табунами, а он — сознавая свою роль для дальнейшей судьбы класса и всей школы — ступал по школьным коридорам, устремив взгляд как бы в иные миры, куда нам, простым смертным, доступа нет и никогда не будет. Он знал, что все теперь зависит только от него, что шестерки[40] всего класса не стоят нижней завитушки одной его двойки, и это сознание делало его иным, не похожим на прочих. Когда мы попадались ему навстречу, он уже не замечал нас, смотрел как бы сквозь, на вопросы отвечал какими-то странными изречениями, которые смахивали скорее на заветы грядущим поколениям. Если же кто из отличников о чем-то заговаривал с ним, Бобби только презрительно отмахивался, и на его лице проступала такая скука, такое отвращение, что бедный отличник заливался краской, садился на свое место и весь урок выглядел побитой собакой, которая мечтает не столько о кости, сколько о крупице человечьей ласки.
И тогда я понял, что нет уже больше прежнего Бобби, нашего друга, — прекрасного парня, с которым мы делили в уборной последний чинарик, с которым сдували вместе из одной тетрадки. Конечно, всего проще было бы поставить на нем крест, как мне уже не раз доводилось делать по отношению ко многим моим бывшим товарищам из старших и младших классов, а также из детского сада, это, как я уже сказал, было бы проще всего, но что-то мне мешало пойти на такое. И я понимал: это «что-то» не даст мне покоя до конца моих дней. Поэтому однажды на большой перемене я затолкал Бобби под лестницу и произнес речь. Я говорил, что всякого рода кампании, активисты и даже системы образования приходят и уходят, а второгодники остаются, что нельзя никогда забывать, откуда ты вышел и куда идешь, за что борешься и из-за чего, как говорится, слезы льешь, о том, как иногда рушатся карьеры, и еще многое-многое другое. Все, что было в голове, взял и швырнул ему прямо в лицо, как швыряют тряпку, вытерев ею классную доску, и будь Бобби человеком вообще и мужчиной в частности, он бы сделал из меня отбивную. А он вместо этого, устремив взор куда-то вдаль, за горизонты грядущих столетий, сказал только одно: «Стоит мне захотеть, меня могут хоть в районо на работу взять».
Финал, как всегда, наступил быстрее, чем все ожидали. В одно апрельское утро, когда Бобби уже прочищал горло, готовясь к очередному спектаклю, и ждал, когда ему предоставят слово, чтобы заплакать крокодиловыми слезами, из учкома пришли и сказали, что начинается кампания борьбы против подделыванья отметок. И с одной из первых парт вытянули парня, Жечо его звать, росту метр пятнадцать, его раньше никто не видел и не замечал, а он, как выяснилось, переправил в дневнике тройку по пению на восьмерку. И все равно никто бы не спохватился, но его родительница похвасталась другой родительнице, что ее сыночку — представляете? — поставили по пению восьмерку. Другая родительница посинела от злости и сказала, с чего это твоему Жечо будут по пению восьмерку ставить, он у тебя небось не Николай Гяуров, чтобы по пению восьмерки получать! Тут-то дело наружу и выплыло, и стали мы прорабатывать Жечо на собраниях, в стенгазетах и по школьному радиоузлу. А Бобби — того словно никогда у нас в классе и не было.