— Слышишь, бабушка? Кир Михалаки возносится. Слышишь? Ангелы кверху его тащат.
— Замолчи, негодник! Какие это ангелы? Это разбойники. Пропал человек!
— Помилуйте, братцы! Ради бога, не губите! У меня пятеро детей!.. — кричал кир Михалаки таким голосом, будто уходил под воду.
— Я не заставлял тебя детей рожать, — послышался голос архангела, и удары ножей без всякой экономии посыпались на кира Михалаки.
Да, ему было устроено вознесенье!
— Бабушка, он уже вознесся. Туши лампаду.
На самом деле бабушка моя была не так глупа: она хорошо понимала, что возносится не господь, а кир Михалаки; опасаясь, как бы ангелы ее не увидали и не вздумали тоже вознести, она задула лампаду, спряталась под одеяло и стала молиться богу. Кошка перестала царапать циновку, и я заснул.
На другой день, в вознесенье Христово, весь город праздновал вознесенье кира Михалаки. Одни рассказывали, что сами видели, как ангелы накинули ему на шею цепь, а на голову возложили венок в виде раскаленного таганка. Другие утверждали, что кир Михалаки уже в сонме святых и кушает в раю кашу вместе с праведниками божьими. Третьи уверяли, что ангелы вознесли также три мешка с деньгами, — и это было похоже на правду, так как и господу богу, как чорбаджии, чтоб иметь ум, нужны деньги. Знаю только наверно, что в день вознесенья Ченгелка поставила святому Мине свечу в десять грошей за то, что муж ее вышел из каталажки. А кир Михалаки и от бога откупился деньгами. Проведя месяц не в тюрьме, а в божьем раю, кир Михалаки вернулся, только без денег и без ума, перекрещенный из чорбаджии кира Михалаки просто в Михайлу.
И стал Михайла рассказывать райе{26} о том времени, когда он был чорбаджией, и о своем вознесении. И ребята уже не бегут от него, а выскочит какой-нибудь из них вперед, ткнет пальчиком в брюхо и спросит:
— Что у тебя там, Михайла?
И Михайла ответит:
— Арбуз.
— Когда ты его слопал? Когда чорбаджией был?
Другой плюнет себе на пальчик, побежит за чорбаджией и ткнет его сзади. А дед Обрешко весело засмеется и скажет:
— Мало ослу, что короста напала. Еще и мухи кусают!
Перевод О. Говорухина.
ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЗИМА
«Заря ли угасла или две ночи слились?»
Приятно иметь теплую комнату, каравай хлеба, кусок сала и несколько головок лука, лежи себе и думай или спи, уйдя в сновидения. Приятно — но при наличии одной из двух болезней: либо молодой жены, либо старого ревматизма. Лежишь, лежишь, и мысли у тебя — как у немца: полные да богатые, словно кухня, бесконечно длинные, словно колбаса — та самая, которою в венском рейхсрате немцы и мадьяры бьют славянских депутатов по голове; а воображение — как у араба: сильное и острое, словно табак для кальяна — весьма полезный народам, болеющим коростой, — пламенное и возвышенное, словно дым. Дым, дым, в котором нам, болгарам, так сладко спится! Думаешь, думаешь — да и потянешься, как философ, зевнешь, как дипломат, почешешь затылок, как политик, и если жена или ревматизм позволят тебе заснуть, то заснешь, как Крали Марко{27}. Заснешь и будешь видеть сны… Что же тебе приснится? Приснится тебе, что мир похож на корчму и что голодные, оборванные, иззябшие народы собрались в ней и на коленях воздают хвалу Бахусу. Господин Бисмарк уселся на земном шаре и цедит из него полынного за здоровье Германии. Дедушка Горчаков раздает кутью{28} на помин души славян. Маэстро Андраши{29} играет чардаш, приглашая чехов, сербов и хорватов попеть и поплясать на голодный желудок. Мак-Магон{30} плетет корзину для яиц, которые Франция снесет во время немецкого великого поста в Эльзас-Лотарингии. Лорд Дерби точит свой севастопольский ножик{31}, чтобы накромсать свежей брынзы для европейской торговли на Востоке и отрезать от окороков какого-нибудь дикого азиатского или африканского племени бифштекс для английского человеколюбия. Испанские «двоюродные братья»{32}, наступив на тело своей матери, сосут кровь из ее груди и плюют друг другу в глаза. Владетель сапога{33} уславливается с человеком из Капреры{34} об очистке римского болота (но не папы, который вычистит себя сам) и о том, чтобы вместо хлеба и макарон дать деткам Мадзини{35} чистого воздуха. Безбородый козленок верхом на Буцефале{36} Александра Македонского хочет доказать исторически, что только немец способен быть пастухом коз. Босфорский любитель пилава{37} толчется у дверей корчмы, ест кишки райи, пьет дипломатическую бузу и восклицает: «Беда с этими пьяными». Множество малых и больших господ дуют на свои озябшие руки, совершенно равнодушно смотрят на нищих, молятся богу о плодовитости человеческого рода и об изобилии человеческой глупости и слушают, как волки воют в густом литературном и финансовом тумане да дети Европы плачут о лете науки и цивилизации. А ты, болгарин и патриот, смотришь на все это с крайним недоверием и говоришь: «Суета сует и всяческая суета». Мир — это кабак, а ты должен плакать смеясь, смеяться плача и видеть во сне лето Балканского полуострова. «Счастлив болгарский народ, — говоришь ты себе, — счастливы грешники, подвергающиеся мукам, счастлив и я в своей теплой комнате». Лежишь себе на спине и благодаришь всевышний потолок за то, что по его непостижимой милости у тебя хоть кров над головой; снег на тебя не падает, мухи тебя не беспокоят, в кишках у тебя не происходит революция, ревматизм тебя не донимает, жена тебя не мучает, деньги у тебя не тратятся, и мухи оставили тебе в наследство на четырех стенах твоей комнаты целые тома писаний на болгарском языке. Вместо иконы над головой твоей висит портрет его величества султана, покрытый тонкой вуалью с лионской фабрики пауков. Под портретом прикреплен фирман{38}, содержащий одиннадцать параграфов болгарского счастья, фирман, выражающий волю его императорского величества, небесного представителя румынских болгар г-на Пандурского{39}, а также горячие желания и надежды наших константинопольских патриотов. Возьми краюху хлеба, немножко сала, головку лука и читай: «Моя царская воля состоит в том, чтобы все животные в государстве и верноподданные мухи помогали в той мере, сколько полагается с каждого, моему ежедневному царскому питанию, которое я совершаю для того, чтобы достигнуть более высокой степени ожирения, и для благоденствия моего обширного свинарника». А дальше — о наслаждении иметь экзархию, о правах болгарского народа, о радостях босфорского Саула{40}.