Первое предположение, по-видимому, самое выгодное для обеих сторон. Для допрашивающей стороны оно выгодно потому, что ежели «отрицатель» не имеет своих собственных выдумок, то, стало быть, и опасаться его нет надобности. Это не отрицатель, а, напротив того, оплот. Для допрашиваемой стороны оно выгодно потому, что ежели предположение о неимении ею доктрин утвердится на прочном основании, то, стало быть, упразднится повод для придирок, подозрений и приставаний. Человек, который свободен для всяких притязаний к жизни, есть человек самый доброкачественный. Такими людьми полны улицы, и к ним никто не пристает, никто их ни в чем не подозревает, ибо всякий знает, что ежели появятся новые погоны, то они первые усвоят их со всею тщательностью. Если сердца их не будут при этом играть, если они недостаточно войдут во вкус, это будет лишь признак их неразвитости, а кто же когда-нибудь претендовал и сердился на неразвитость? Стало быть, выгода обоюдная: допрашивающие освобождены от обязанности метать стрелы; допрашиваемые — от обязанности испытывать действие этих стрел на своих организмах…
Но, к сожалению, люди, принимающие живое участие в мундирных возрождениях, слишком редко становятся на эту здоровую и спокойную точку зрения. В большей части случаев они ощущают какую-то необъяснимую потребность истязать и мучить себя и, руководствуясь этою потребностью, дают обширный простор подозрениям, хотя бы основательность последних ничем не оправдывалась. И вот, невесть откуда, является предположение, что отрицатели доподлинно обладают некоторою доктриною, но только, должно быть, доктрина эта очень опасная, и потому они тщательно скрывают ее. Предположение это ведет за собою обязанность раскрыть и объяснить сущность скрываемой доктрины.
Но здесь сила желания находится совершенно в обратной пропорции с силою и твердостью отправного пункта. С одной стороны мотивы, определяющие желание, представляют общее место, которое трудно формулировать; с другой — не более ясности представляет и самый объект желания. Вещественных признаков, с помощью которых должно было бы определить искомую доктрину, — нет; руководящей нити, которая дала бы возможность отыскать эти признаки — тоже нет. Принципы нравственности, общественной безопасности, политической необходимости — все это дает повод для бесчисленнейших толкований, из которых ни одно не согласуется с другим и, следовательно, и не дает никакого действительного основания для предпринятия наступательных действий. Остается, стало быть, наудачу произвести выемку души — авось-либо что-нибудь там и найдется.
Однако ж для того, чтоб произвести с успехом подобную выемку, надобно все-таки знать, во-первых, что такое душа, а во-вторых, что в ней искать надлежит. Но и тут все мрак и полное отсутствие регламентов. Где местопребывание души? — ни прогрессисты, ни консерваторы указать не могут, хотя знают, что это местопребывание где-то есть. А потому единственным средством, чтоб отделаться от этого вопроса, представляется произвольное оставление его без рассмотрения. Вместо того чтоб обыскивать душу, схватывают слова, сказанные на лету, подмечают позы, телодвижения, выслеживают образ занятий и из этих обрывков созидают нечто целое, долженствующее изображать собою искомую доктрину. Но так как уразумение какой бы то ни было доктрины дается только тому, кто хоть с какой-нибудь стороны прикосновенен к ней, то, несмотря на всевозможные сглаживания и сшивки, выводы, получаемые путем собирания обрывков, принимают характер фантастичности, противоречивости и даже неожиданности. Всякому, выслушивающему это спутанное изложение, делается сразу понятным, что ежели бы собиратель обрывков понимал то, о чем он повествует, то он о многом умолчал бы в виду своих собственных интересов, а о многом сказал бы совсем иным образом. И таким образом с полною ясностью выступает только одно — это чувство ненависти, которое всецело охватывает помыслы собирателя и которое заявляет о себе преувеличенными и совершенно произвольными заключениями.
Ах! это чувство очень мучительное, ибо в основании его лежит страх, и — что всего ужаснее — страх, имеющий в предмете опасность, которой величина и характер определяются только величиною и характером индивидуальных, смутно сознаваемых подозрений. Ежели когда-нибудь человек является способным быть творцом собственного индивидуального внутреннего мира, не имеющего ничего общего с миром действительным, то это именно в минуту ненависти, порождаемой ожиданием несознанных опасностей. Все, до чего не дозрел и не додумался ум, представляется исполненным угрозы, а так как область этого недодуманного почти безгранична и нет в виду даже эмпирических указаний, которые помогли бы отыскать какие-нибудь светящиеся точки в этом темном пространстве, то всякий новый шаг приводит за собой только новое беспокойство, без надежды на умиротворение вскую мятущегося духа. Метать громы нужно, а в кого и во имя чего следует их метать — неизвестно. Что ж остается? — остается метать их, во-первых, во имя темных предчувствий, о чем-то подсказывающих, но ничего ясно не говорящих, и, во-вторых, метать их наугад в расстилающееся впереди пространство, не зная, правые или виноватые сделаются их жертвою…
Предположите, например, что корень доктрины, навлекшей на себя подозрение, кроется в естествознании. Покуда эта отрасль человеческих знаний стояла особняком, покуда влияние ее на общий строй жизни не выражалось фактически, это была какая-то заповедная область волшебств и секретов, в которую никто близко не всматривался, полагая, что действительный мир с его горестями, превратностями и нуждами — сам по себе, а мир чудес, составляющий предмет естественных наук, — сам по себе. И вдруг завеса, разделявшая оба эти мира, падает, и — что всего неожиданнее — одновременно с этим падением происходит и перетасовка названий, которые дотоле присвоивала мирам рутина. Действительный мир оказывается миром чудес, мир чудес — действительным, существующим и обращающимся в силу естественных и совершенно вразумительных законов. Такое открытие (особливо если оно сопряжено с обобщениями и критикою воззрений, служивших дотоле отправными пунктами для человеческой деятельности) может для многих показаться чересчур смелым и даже экстравагантным. Оно противоречит всем историческим наслоениям; оно указывает для умственной деятельности человека совсем другие центры; оно предлагает жизнь сначала. Со всем этим примириться нелегко, но как же убедить людей, что два мира, стоявшие доселе друг от друга отдельно, так и должны оставаться до конца веков особняком? Где взять доказательств для поддержания этой темы? — Увы! мы все, прогрессисты, консерваторы и ретрограды, — все мы с головы до ног эмпирики, знающие только предание, а никак не доказательства! Мы умеем только ненавидеть, а во имя чего ненавидим — даже самим себе отчета в том отдать не можем!
Правильно или неправильно подвергаются нападкам так называемые «отрицатели» — здесь разрешать не место. Но, во всяком случае, в этой странной борьбе замечателен тот факт, что одни борются, не зная, во имя чего, другие — терпят борьбу, не зная, за что. В результате: приостановка жизненного движения, смешение формы с делом и полное господство процесса устранения над процессом творчества.
Как ни мало существенно само по себе мундирное творчество, но и оно может принести пользу. Если б люди были искренно ему преданны, то они, по крайней мере, проникались бы благоволением и к другим ремеслам и занятиям, признавали бы более или менее близкую солидарность их и, исходя из этого убеждения, изгнали бы из сердец своих семена вражды и ненависти. Изобретатель новых воротников подал бы руку химику, потому что последний может объяснить наилучший способ золочения; изобретатель новых ботфортов простер бы братские объятия мозольному оператору, потому что последний может дать благой совет, какая форма сапога может предохранить от мозолей. И вот на земле осуществился бы рай, в котором никто никому не мешал бы делать дело, а каждый каждому оказывал бы помощь и содействие.
Распря неведомо за что затемняет смысл первоначальных задач и даже устраняет их из арены жизни. Сверх того, она истощает силы общества в занятии в высшей степени непроизводительном. Предположите в этом обществе, столь охотно предающемся безумной отваге, минуту отрезвления и спросите его: что ты сделало? чем ты ознаменовало свое вступление на новый путь? «Я дралось!» — ответит оно, и бог знает сколько горечи прозвучит для него в этом правдивом и им самим данном ответе.