110. Он желал, кажется, читать далее и еще нелепее, но тут служанка Трифены отводит Гитона в нижнюю часть корабля и голову мальчика украшает хозяйкиным париком. Да что там, — она и брови вынимает из коробочки и, следуя искусно за былыми очертаниями, возвращает назад совершенную его красоту. Теперь признала Трифена Гитона истинного и, вся в слезах, наконец-то целует мальчика по чести. А я, хоть и радовался, что к мальчику вернулась прежняя краса, то и дело прятал лицо, понимая, что я изрядно обезображен, раз даже Лих не удостоивает меня того, чтобы сказать мне несколько слов. И вот на помощь моей беде пришла та же служанка; отозвав в сторону, она и меня украсила не менее изящной прической; лицо получилось даже привлекательнее, оттого что парик был русый.
Тогда Евмолп, этот защитник страждущих и созидатель утвердившегося мира, чтобы веселье не погрязло в бессловесности, принялся метить в женскую ветреность: до чего просто они влюбляются, как скоро позабывают даже сыновей, и что ни одной нет женщины настолько целомудренной, чтобы случайное желание не довело ее даже до буйства. И это он не о древних каких-то трагедиях и не об именах, веками ославленных, а про то, что случилось на его веку и о чем он готов поведать, если нам угодно. Когда же лица всех, равно как и уши, обратились к нему, он начал так:
111. «Жила в городе Эфесе мужняя жена, да такая скромная, что даже от соседних стран стекались женщины, чтоб на нее подивиться. Когда скончался у нее супруг, она не удовольствовалась тем только, чтоб его проводить, как обыкновенно делается, распустивши волосы и терзая на глазах у собравшихся обнаженную грудь, но последовала за покойником в усыпальницу и, поместив в подземелье тело, стала, по греческому обычаю, его стеречь, плача денно и нощно. Так она себя томила, неминуемо идя к голодной смерти, и ни родные не умели ее уговорить, ни близкие; последними ушли с отказом должностные лица, и всеми оплаканная пять уже дней голодала беспримерной доблести женщина. Рядом с печальницей сидела служанка из верных верная, которая и слезами помогала скорбящей, а вместе и возжигала угасавший часом могильный светильник. В целом городе только о том и толковали, и люди всякого звания признавали единодушно, что просиял единственный и неподдельный образчик любви и верности.
Об эту самую пору велел тамошний правитель распять на кресте разбойников, и как раз неподалеку от того сооружения, где жена оплакивала драгоценные останки. И вот, в ближайшую ночь воин, приставленный к крестам ради того, чтобы никто не снял тела для погребения, заметил и свет, так ярко светившийся среди могил, и вопль скорбящей расслышал, а там по слабости человеческой возжелал дознаться, кто это и что делает. Спускается он в усыпальницу, и, увидев прекраснейшую из жен, остановился пораженный, будто перед неким чудом и загробным видением. Потом только, приметив мертвое тело и взяв в рассмотрение слезы на лице, ногтями изодранном, сообразил он, конечно, что тут такое: невмоготу женщине перенесть тоску по усопшем. Приносит он в склеп что было у него на ужин и начинает уговаривать печальницу не коснеть в ненужной скорби и не сотрясать грудь свою плачем без толку: у всех-де один конец, одно же и пристанище и прочее, к чему взывают ради исцеления израненных душ. Но та, услышав нежданное утешение, еще яростней принялась терзать грудь и рвать волосы, рассыпая их на груди покойного. Однако не отступил воин, более того, с тем же увещанием отважился он и пищу протянуть бедной женщине, пока, наконец, служанка, совращенная ароматом вина, сама же к нему не потянула руки, побежденной человечностью дарователя, а там, освеженная едой и питьем, принялась осаждать упорствующую хозяйку, говоря так: „Ну какая тебе польза исчахнуть от голода? заживо себя похоронить? погубить неповинную жизнь прежде, чем повелит судьба?
Ужель не хочешь вернуться к жизни? рассеять женское заблуждение и располагать, покуда дано тебе, преимуществами света? Да само это тело мертвое должно призывать тебя к жизни“. Что ж, нет никого, кто негодовал бы, когда его понуждают есть и жить. А потому изможденная воздержанием нескольких дней женщина позволила сломать свое сопротивление и принялась есть не менее жадно, чем служанка, что сдалась первою.
112. Ну, вы же знаете, к чему обыкновенно манит человека насыщение. Той же лаской, какою воитель достиг того, чтобы вдова захотела жить, повел он наступление и на ее стыдливость. Уже не безобразным и отнюдь не косноязычным казался скромнице мужчина, да и служанка укрепляла их расположение, повторяя настойчиво:
Не стану медлить. Не отстояла женщина и этот свой рубеж, а воин-победитель преуспел в обоих начинаниях. Словом, ложились они вместе, и не той только ночью, когда свершилось их супружество, но и на другой, и на третий день, запирая, конечно же, вход в усыпальницу, так что всякий, знакомый ли, или нет, подходя к памятнику, понимал, что тут над телом мужа лежит бездыханно стыдливейшая из жен. А воин, надо сказать, увлеченный и красотой женщины, и тайной, все, что только находил получше, закупал и нес, чуть смеркнется, в усыпальницу. Когда же заметили родные одного из повешенных, что ослаб надзор, ночью стащили своего с креста и отдали последний долг. Воин, которого так провели, покуда он нежился, наутро видит, что один крест остался без тела, и в страхе наказания рассказывает женщине о происшедшем: приговора суда он ждать не станет, а лучше своим же мечом казнит себя за нерадение; пусть только она предоставит ему место для этого, и да будет гробница роковою как для мужа, так и для друга. Не менее жалостливая, чем стыдливая, „да не попустят, — воскликнула женщина, — боги, чтобы узреть мне разом двойное погребение двоих людей, которые мне всего дороже. Нет, лучше я мертвого повешу, чем убью живого“. Сказала и велит вынуть тело мужа из гроба и прибить к пустующему кресту. Не пренебрег воин выдумкой столь распорядительной жены, а народ на другой день дивился, как это покойник на крест угодил».
113. Матросы хохотом встретили эту повесть, а Трифена, заметно покраснев, спрятала влюбленное лицо на плече Гитона. Но не смеялся Лих! Сердито дернув головой, «судил бы, — говорит, — по закону тот правитель, так полагалось бы останки отца семейства снести в гробницу, а жену — на крест». Уже приходили ему, верно, на память Гедила и корабль, обездоленный любострастным побегом. Однако достигнутые соглашения не дозволяли поминать прежнее, да и веселье, овладевшее сердцами, не давало места злопамятности. Тем временем Трифена, прильнув к Гитону, то и дело лобзаниями покрывала его грудь, а то вдруг начинала прихорашивать безволосую его голову. Я же, болезненно страдая от этого обновленного союза, не пил, не ел, а только искоса бросал на обоих угрюмые взгляды. Меня ранил каждый поцелуй, всякая нежность, изобретаемая этой разнузданной женщиной. Я все не мог разобрать, сержусь ли более на мальчишку, что подругу мою похитил, или на подругу, что мальчишку мне совращает: то и другое противно было моим глазам, угнетая боле, чем былое пленение. К тому же Трифена не заговаривала со мной, будто мы не знакомы и не был я прежде милым ее другом; и Гитон не удостоивал меня хотя бы заурядного привета, ни даже — трудно ли? — слова человеческого, опасаясь, полагаю, задеть свежие еще рубцы столь недавно исцеленной дружбы. Грудь моя наполнилась слезами, рожденными болью, а прикрытая вздохами скорбь едва не прервала моего дыханья.
(Картины безумств, в которых участвуют, по-видимому, Лих и служанка Трифены.)