Вот что я делал и как искусно заботился о моем сокровище, когда в святилище вошла противная старуха в темном платье, с растрепанными волосами и, наложив на меня руку, повела вон из преддверия храма.
(Старуха-жрица — та же Проселена, раздосадованная неудачей первой своей попытки.)
134. «Ведьмы, что ли, надкусили тебе жилы или ты вляпался на перекрестке ночью или на труп наткнулся? Ты и с мальчишкой не управился — хилый, дохлый, бессильный, растратил ты, точно мерин на подъеме, свой пот и труд. Мало, что сам грешишь, так и на меня божий гнев вызвал!»
И снова меня, сопротивления не встретив, отвела в жреческую каморку, толкнула на ложе и, схватив у порога тростину, стеганула меня, безответного. Не переломись тростина при первом же ударе и не смягчи порыва истязательницы, она бы мне, верно, и плечи разбила, и голову. Застонав, словно меня выхолащивают, и проливая поток слез, я прикрыл голову правой рукой и припал к изголовью. Тогда она, смущенная моими слезами, присела на кровать с другого конца и жалобным голосом сетовала на свой затянувшийся век до тех пор, пока не вошла жрица. «Что это вы, — произнесла она, — пришли в каморку мою будто к свежему погребению? Да еще в праздничный день, когда смеются и скорбящие!» — «О Инофея, — молвила она, — молодец, которого видишь, под несчастной звездой родился: ни мальцам, ни девицам не может своего добра отдать. Такого злополучного человека никогда еще я не видывала: вместо палки ремень размокший. Право слово: каков, скажи ты мне, тот, кто с Киркиного одра без услады встает?» Услышав такое, Инофея присела меж нами, долго качала головой да и говорит: «Ту болезнь одна только я умею поправить. А чтоб вы не думали, будто я вас морочу, приглашаю молодчика этого ночью со мной спать, и будет у него твердо, как рог».
135. Я затрепетал, напугавшись от таких баснословных обещаний, и пригляделся к старухе повнимательнее. «А теперь, — воскликнула Инофея, — покорствуйте велению…» И странно так руки вытерла, склонилась над кроватью и поцеловала меня и раз, и два…
Водрузила Инофея старый столик посреди алтаря, куда набросала горячих угольев, а миску, от ветхости надтреснутую, подмазала разогретой смолою. Гвоздь, что выскочил было с деревянной миской вместе, она ткнула обратно в закопченную стену. Затем подвязала подходящий передник, чтобы поставить на очаг преогромный котел, и тут же вилкой подцепила с крюка тряпицу, в которую убраны были бобы на еду, а еще весьма обветшалый кус свиной головы, в тысяче мест продырявленный. Сняв с тряпицы завязку, высыпала на стол зелень, чтобы я бережно ее чистил. Служу, как велено, и кропотливо отколупываю зерна, одетые в мерзкую шелуху. А та винит меня в нерадении, отбирает бобы и тут же зубами обдирает шкурки, сплевывая их, так что пол, казалось, покрылся мухами… Дивился я нищенской изворотливости и какой-то искушенности во всяком деле:
136. Только она, отведав немножечко мяса вилкой, положила обратно в свой запас свиную голову, свою современницу, как гнилая скамейка, добавлявшая ей роста, треснула, а старуха всем телом рухнула в очаг. Котелок наверху раскололся, и угас крепнувший было огонь. Сама она повредила локоть горячей головешкой, а лицо измазала сплошь в разлетевшемся пепле. Смутившись, я таки поднял старуху, хотя было смешно, а она тот же час побежала к соседям за новым огнем, чтобы с жертвоприношением не было заминки.
Уже я вышел за порог хибарки, а тут трое священных гусей, привыкшие, надо полагать, требовать от старухи свой паек, нападают на меня, окружая оробелого отвратительным и словно ошалелым шипением. Один рвет на мне тунику, другой развязывает и к себе тащит завязки с обуви; а третий, предводитель и наставник этого зверства, долго не думая, схватил меня за голень мертвой хваткой. Тогда я чушь всякую перезабыл, как рванул ножку от столика и давай вооруженной рукой сокрушать воинственное животное. Не удовольствовался я пустячным ударом — смертию гуся себя отмстил.
Уже обе другие подобрали бобы, рассыпавшиеся и по всему полу разлетевшиеся, и, лишившись своего, надо полагать, предводителя, возвратились в храм, когда я, радуясь и добыче своей, и мщению, запускаю убитого гуся за кровать и окропляю уксусом свою рану, не так и глубокую. Затем, опасаясь обличения, я принимаю решение уйти, собираю свои пожитки и направляюсь к выходу. Я еще не переступил порога каморки, гляжу, возвращается Инофея с горящей растопкой в черепке. Тогда останавливаю шаг и, скинув одежду, становлюсь у входа, словно поджидал в нетерпении. Поместив огонь, от которого занялись наломанные тростинки, и навалив наверх порядочно поленьев, она извинилась за промедление, потому как не отпускала ее товарка, пока не осушат положенных трех раз. «Ну а ты, — говорит, — тут что без меня делал? да где, ты скажи, бобы?» Я, мнивший, что свершил дело, достойное похвал, описываю ей по порядку все побоище, а чтобы она не грустила, подношу ей гуся в виде награды за ущерб. Увидала его старуха и такой подняла пронзительный крик, что думалось, не гуси ли вернулись на порог. Я смутился и, потрясенный неслыханностью проступка, справляюсь, отчего она так горячится и зачем гусака жалеет более, нежели меня.