Высокий, очень худой, медлительный, некрасивый, с неподвижным небольшим лицом и небольшими, лениво глядящими глазами, он ничем не выдавал внешне томившейся в нем необычайной силы художника. Иногда он поражал своей исключительной зоркостью. Он рисовал на память мельком виденных людей, никогда не ошибаясь даже в покрое платья.
Но все же для рисунков своих он — когда только мог — пользовался натурой. Удивительно рисовал он женщин. Почти всегда одну и ту же, — то изображая ее выше ростом или ниже, полнее или худее, — но всегда достигая большой выразительности в рисунке и почти всегда умея производить на зрителя сильное и художественное — а не только «гротескное» — впечатление.
Как от человека, веяло от него ограниченностью. Точный, ровный, скучно-вежливый, медлительный, он иногда напоминал не человека, а какой-то аппарат.
Тем для своих рисунков он сам придумывать не мог. Да это не удивительно. Подавляющее большинство художников-карикатуристов рисует по чужим темам, если это не шаржи или зарисовки.
Самостоятельно рисовал он, кажется, только свою серию «Гримасы большого города» — проститутки, городское дно.
Обычно же темы давал ему на редакционных совещаниях Аверченко.
Ремизов сидел, внимательно слушал и водил карандашом, часто уточняя для себя подробности.
Иногда он обнаруживал вопиющее непонимание темы. Аверченко позволял себе иногда открыто издеваться над ним, используя для этого его ограниченность и частенько тупую восприимчивость.
Так, однажды, на редакционном совещании, подмигнув собравшимся (так, что этого не заметил Ре-ми), он предложил — как бы очередную тему:
— Вот, Коленька, — сказал он, разглядывая сквозь очки бумажку со списком тем (Аверченко давал обычно почти все темы, сравниться с ним никто не мог, приносил он длинные списки, бросался темами щедро, но любил говорить, что придумывать их трудно и говорил об этом с чувством: «Это совсем не так легко! Совсем не так легко!»). — Так вот, Коленька, — сказал Аверченко, — думаю, это для тебя будет тема. Понимаешь, сидит негр на корточках, испражняется, тужится, кряхтит и говорит: «Ох, не перевариваю я этих миссионеров». Предложив эту «тему», Аверченко опять подмигнул нам, приглашая молчать.
Ремизов пресерьезно изобразил на бумажке сидящего на корточках негра и т. д., затем поднял карандаш и, глубоко поразмышляв еще минуты три, осторожно обратился к Аверченко с вопросом:
— Аркадий, а удобно это для печати?..
Оглушительный хохот потряс комнату…
Когда хоронили дядю Николая II, — процессия проходила по набережной Фонтанки, совсем близко от редакции «Нового Сатирикона», — все вышли посмотреть. К цепи солдат и полицейских нам подойти не удалось. Нас притиснули к каким-то столбам и углу дома.
Процессия была невероятная — бесконечные певчие, духовенство, царская дворцовая челядь всех видов и типов. Несли много бархатных подушек с медалями, лентами, орденами.
Когда вернулись в редакцию, делились впечатлениями. Помню, что возник спор между Ремизовым и Радаковым по поводу формы и вида каких-то мундиров и звезд. Радаков рисовал и горячился, доказывая, что это так. Ремизов рисовал по-своему — и победил. Справлялись, и оказалось, что где у какой-нибудь звезды Ремизов рисовал восемь лучей — было именно столько, где двенадцать — было двенадцать. Глаза его за точность называли иногда кодаками.
Однако в рисунках его было что-то законченное, остановившееся, консервативное. Да иначе и не могло быть. Он, хотя и был трудолюбив, но ограниченность не позволяла ему расти. Он как-то боялся всего нового, свежего, резкого. Эта ограниченность и привела его в эмиграцию. Ремизов сейчас, по слухам, в Америке.
Много работала в «Новом Сатириконе» его сестра, подписывавшая свои рисунки «Мисс».
Она, несомненно, была менее даровита, но все же не лишена была своеобразного дарования. Почти в каждом номере брат (заведовавший художественным отделом) печатал какой-нибудь ее рисунок, почти не отличавшийся от предыдущего. Мучительное однообразие ее рисунков до такой степени было безнадежно, что на них не сердились. Жантильные дамы, занавески, сады, цветы, подушечно-вышивальные темы стиля XVIII века — вот весь круг ее возможностей.
Но ее, как и брата, отличала глубочайшая добросовестность. Каждое кружевцо, локон, вазочка, туфелька были выписаны ею с максимальной старательностью и — всегда — одинаковой, никогда не утолщающейся — чистенькой бескровной линией.
И к этому привыкли. «Рис. Мисс». Иногда к ее рисунку, если он изображал даму с кавалером, придумывали какую-нибудь амурную подпись. Чаще рисунки шли без подписей: «Рис. Мисс». И все.