Сосиски в томате и крем,
Пулярдку и снова сосиски.
Раздуло утробу копной…
Сановный швейцар предо мной
Толкает бесшумные двери.
Умаявшись, сыт и сонлив,
И руки в штаны заложив,
Сижу в Александровском сквере.
Где б вечер сегодня убить?
В «Аквариум», что ли, сходить,
Иль, может быть, к Мэри слетаю?
В раздумье на мамок смотрю,
Вздыхаю, зеваю, курю
И «Новое время» читаю…
Шварц, Персия, Турция… Чушь!
Разносчик! Десяточек груш…
Какие прекрасные грушки!
А завтра в двенадцать часов
На службу явиться готов,
Чертить на листах завитушки.
Однако: без четверти шесть.
Пойду-ка к «Медведю» поесть,
А после — за галстуком к Кнопу.
Ну как в Петербурге не жить?
Ну как Петербург не любить
Как русский намек на Европу?
1910
Мухи
На дачной скрипучей веранде
Весь вечер царит оживленье.
К глазастой художнице Ванде
Случайно сползлись в воскресенье
Провизор, курсистка, певица,
Писатель, дантист и певица.
«Хотите вина иль печенья?»
Спросила писателя Ванда,
Подумав в жестоком смущенье:
«Налезла огромная банда!
Пожалуй, на столько баранов
Не хватит ножей и стаканов».
Курсистка упорно жевала.
Косясь на остатки от торта,
Решила спокойно и вяло:
«Буржуйка последнего сорта».
Девица с азартом макаки
Смотрела писателю в баки.
Писатель за дверью на полке
Не видя своих сочинений,
Подумал привычно и колко:
«Отсталость!» и стал в отдаленьи,
Засунувши гордые руки
В триковые стильные брюки.
Провизор, влюбленный и потный,
Исследовал шею хозяйки,
Мечтая в истоме дремотной:
«Ей-богу! Совсем как из лайки…
О, если б немножко потрогать!»
И вилкою чистил свой ноготь.
Певица пускала рулады
Все реже, и реже, и реже.
Потом, покраснев от досады,
Замолкла: «Не просят! Невежи…
Мещане без вкуса и чувства!
Для них ли святое искусство?»
Наелись. Спустились с веранды
К измученной пыльной сирени.
В глазах умирающей Ванды
Любезность, тоска и презренье —
«Свести их к пруду иль в беседку?
Спустить ли с веревки Валетку?»
Уселись под старой сосною.
Писатель сказал: «Как в романе… »
Девица вильнула спиною,
Провизор порылся в кармане
И чиркнул над кислой певичкой
Бенгальскою красною спичкой.
1910
Кухня
Тихо тикают часы
На картонном циферблате.
Вязь из розочек в томате
И зеленые усы.
Возле раковины щель
Вся набита прусаками,
Под иконой ларь с дровами
И двугорбая постель.
Над постелью бывший шах,
Рамки в ракушках и бусах, —
В рамках — чучела в бурнусах
И солдаты при часах.
Чайник ноет и плюет.
На окне обрывок книжки:
«Фаршированные пышки»,
«Шведский яблочный компот».
Пахнет мыльною водой,
Старым салом и угаром.
На полу пред самоваром
Кот сидит как неживой.
Пусто в кухне. «Тик» да «так».
А за дверью на площадке
Кто-то пьяненький и сладкий
Ноет: «Дарья, четвер-так!»
1922
Литературный цех
В редакции толстого журнала
Серьезных лиц густая волосатость
И двухпудовые, свинцовые слова:
«Позитивизм», «Идейная предвзятость»,
«Спецификация», «Реальные права»…
Жестикулируя, бурля и споря,
Киты редакции не видят двух персон:
Поэт принес «Ночную песню моря»,
А беллетрист — «Последний детский сон».
Поэт присел на самый кончик стула
И кверх ногами развернул журнал,
А беллетрист покорно и сутуло
У подоконника на чьи-то ноги стал.
Обносят чай… Поэт взял два стакана,
А беллетрист не взял ни одного.
В волнах серьезного табачного тумана
Они уже не ищут ничего.
Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта
Метнул глаза: «Прозаик или нет?»
Поэт и сам давно искал ответа:
«Судя по галстуку, похоже, что поэт»…
Подходит некто в сером, но по моде,
И говорит поэту: «Плач земли?..»
— «Нет, я вам дал три “Песни о восходе”»
И некто отвечает: «Не пошли!»
Поэт поник. Поэт исполнен горя:
Он думал из «Восходов» сшить штаны!
«Вот здесь еще “Ночная песня моря”,
А здесь — “Дыханье северной весны”».
— «Не надо, — отвечает некто в сером: —
У нас лежит сто весен и морей».
Душа поэта затянулась флером,
И розы превратились в сельдерей.
«Вам что?» И беллетрист скороговоркой:
«Я год назад прислал “Ее любовь”».
Ответили, пошаривши в конторке:
«Затеряна. Перепишите вновь».
— «А вот, не надо ль? — беллетрист запнулся. —
Здесь… семь листов — “Последний детский сон”».
Но некто в сером круто обернулся —
В соседней комнате залаял телефон.
Чрез полчаса, придя от телефона,
Он, разумеется, беднягу не узнал
И, проходя, лишь буркнул раздраженно:
«Не принято! Ведь я уже сказал!..»
На улице сморкался дождь слюнявый.
Смеркалось… Ветер. Тусклый, дальний гул.
Поэт с «Ночною песней» взял направо,
А беллетрист налево повернул.
Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.
Два жемчуга опять на мостовой…
Ах, может быть, поэт был новый Пушкин1,
А беллетрист был новый Лев Толстой?!
Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку —
Надуй им жабу, тиф и дифтерит!
Пускай не продают души в рассрочку,
Пускай душа их без штанов парит…
Между 1906 и 1909
«Смех сквозь слезы»
Ах, милый Николай Васильич Гоголь!
Когда б сейчас из гроба встать ты мог,
Любой прыщавый декадентский щеголь
Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог?