Выбрать главу

Самолет приземлился точнехонько, и вот мы и в Париже, серым и холодным июньским утром.

В аэропорту в автобусе какой–то американец, похоже, из живущих во Франции, с невозмутимым наслаждением попыхивал трубкой и разговаривал со своим приятелем, только что прилетевшим другим самолетом, из Мадрида что ли. В моем же самолете мне так и не довелось поговорить с уставшей американской девушкой–художницей, потому что уже над Новой Скотией она забылась сиротливым и бесчувственным сном, от нью–йоркской усталости, и может потому что ей часто приходилось проставлять выпивку оставшимся смотреть за ее ребенком – в любом случае, не мое это дело. В Айдлвилде она поинтересовалась не в хочу ли я в Париже отыскать какую–нибудь старинную подружку: — нет (на самом деле, неплохо было бы).

Потому что более одинокого в Париже человека трудно себе представить. Было шесть утра, шел дождь, и я доехал из аэропорта в город на автобусе, куда–то в район улицы Инвалидов, потом остановил под дождем такси и спросил водителя где похоронен Наполеон, и не то чтобы мне это было важно, просто я знал что это где–то неподалеку, но через пару минут раздраженного как мне показалось молчания, он в конце концов ткнул пальцем и сказал «là» (там).

Мне так хотелось попасть в церковь Сент–Шапель, в которую святой Людовик, король Франции Людовик IV, поместил частичку Креста Животворящего. Так я ее и не увидел, только мельком, через десять дней, когда мы мчались мимо в такси Раймона Байе и он ткнул мне в нее пальцем. А еще мне страшно хотелось зайти в церковь Святого Людовика (Сен–Луи) Французского, что на острове Сен–Луи на Сене, потому что так называлась церковь моего крещения в массачусетском Лоуэлле. Что ж, в конце концов я там и оказался, и сидел с шляпою в руках, наблюдая за парнями в красных одежках, стоящими возле алтаря и выдувающими в длинные трубы, в сторону органа где–то там наверху прекрасные средневековые cansòs, или кантаты, от которых у Генделя челюсть бы отвисла, и тут ни с того ни с сего идущая мимо с мужем и детишками женщина кидает двадцать сантимов (4 цента) в мою бедную истерзанную и неправильно понятую шляпу (которую я, застыв в благоговении, держал перевернутой) чтобы научить их caritas, то есть любящему милосердию, и я принимаю их чтобы не мешать этому уроку и не сбивать с толку детишек, и дома во Флориде моя мать сказала мне «Так что ж ты не положил эти двадцать сантимов в ящик для пожертвований?», что я позабыл сделать. Все это было просто поразительно, и к тому же первое что я сделал в Париже, прибравшись в своей гостиничной комнатке (с большой округло выпуклой стеной, скорее всего скрывавшей печную трубу), это дал франк (20 центов) прыщавой французской попрошайке, сказав «Un franc pour la Française» (франк для француженки) и еще франк нищему у Сен–Жермен, которому потом крикнул: «Vieux voyou!» (старый бандит!), и он засмеялся и сказал: «Что? – Бан–ди–ит?», а я ему: «Ага, старого франко–канадца тебе не обдурить!», и сегодня мне хотелось бы знать не обидел ли я его, потому что на самом деле я собирался сказать «guenigiou» (оборванец), но ” voyou» как–то само выскочило.

И впрямь guenigiou.

(На самом деле оборванец произносится как «guenillou», но только не во французском языке трехсотлетней давности, оставшемся неизменным в Квебеке, и до сих пор понятном на парижских улицах, не говоря уж о сенных амбарах Севера).

По ступеням этой изумительной огромной церкви Ля Мадлен спустился величественный старый бродяга в длинных коричневых одеждах и с седой бородой, ни грек, ни патриарх, а скорее старый прихожанин сирийской церкви; а может просто какой–нибудь сюрреалист, решивший так приколоться? Не–а.

4

Начнем сначала.

В центре алтаря церкви Ля Мадлен стоит огромное ее (Марии Магдалены [2] ) мраморное изваяние, размером с целый дом и окруженное ангелами и архангелами. Руки ее сложены микеланджеловским жестом. У ангелов гигантские сочащиеся каплями крылья. И все это в целый квартал длиной. Здание этой церкви длинное и узкое, очень странное. Ни тебе шпилей, ни готики, но что–то кажется в греческом стиле. (Не думаете же вы (или все–таки), что я полез бы на Эйфелеву башню, сделанную из стальных ребер Баки Бакмастера [3] и озона? Это ж просто одуреть можно, подниматься на этом лифте и чувствовать что тебя уже тошнит от одного лишь что ты в четверти мили над землей? Я уже разок проделал это на Эмпайр Стэйт Билдинг, поднявшись туда ночью в тумане, вместе со своим издателем).