Дядя сощурился на Саттри. Вот только не надо тут со мной на белого коня влезать, сказал он. Я хотя бы в чертовом исправдоме не был никогда.
Саттри улыбнулся. В работном доме, Джон. Это немножко другое. Но я – то, что я. Я ж не хожу и не рассказываю всем, что был в туберкулезном санатории.
И что? Я ж не утверждаю, что я трезвенник, если ты на это намекаешь.
А ты алкоголик?
Нет. Чего улыбаешься? Никакой я не алкоголик, к черту.
Он тебя всегда пьянью называл. Наверно, это не так скверно.
Да наплевать мне, что б он там ни говорил. Пусть хоть…
Договаривай.
Дядя с опаской посмотрел на него. Крохотный окурок он щелчком отправил за дверь. Ну, сказал он. Он всего не знает.
Гляди, произнес Саттри, подаваясь вперед. Когда человек женится ниже себя, дети его – ниже его. Если он вообще так думает. Не был бы ты пьянчугой, он и на меня б, может, смотрел другими глазами. А как есть, мой случай всегда был сомнительным. Ожидалось, что от меня толку не будет. Дед мой говорил, бывало: Кровь свое покажет. Любимое присловье у него такое было. Ты куда это смотришь? На меня смотри.
Не понимаю я, о чем ты.
Да понимаешь. Я о том, что мой отец меня презирает, потому что я твоя родня. Не считаешь, что это справедливое утверждение?
Не знаю даже, почему ты пытаешься обвинить меня в своих бедах. Со своими сумасбродными теориями.
Саттри потянулся через небольшое пространство между ними и взял дядины перевитые руки в свои, успокоил их. Я тебя не виню, сказал он. Просто хочу тебе сказать, какими другие бывают.
Я знаю, какие бывают люди. Кому ж еще знать.
С чего бы? Ты считаешь, будто мой отец и такие, как он, – другая раса. Можешь смеяться над их претензиями, но ты никогда не сомневаешься в их праве на тот образ жизни, какую они ведут.
Штаны он надевает так же, как и я свои.
Чепуха, Джон. Ты и сам в это не веришь.
Я ж сам это сказал, нет?
Что, по-твоему, он думает о своей жене?
Нормально они ладят.
Нормально они ладят.
Ага.
Джон, она домработница. Он даже в ее доброту не верит по-настоящему. Неужто ты не догадываешься, что в ней он видит черты того же убожества, какие видит в тебе? Невинный жест способен напомнить о тебе.
Не зови меня убогим, сказал дядя.
Он, вероятно, верит, что лишь его благотворное руководство не дало ей попасть в бордель.
Ты это о моей сестре говоришь, мальчик.
Она моя мать, слюнявый ты дуралей.
Внезапная тишь в каютке. Дядя, трясясь, поднялся, голос его звучал тихо. Они были правы, сказал он. Что они мне говорили. Насчет тебя были правы. Злобная ты личность. Гадкая злобная личность.
Саттри сел, упершись лбом в руки. Дядя опасливо двинулся к двери. Тень его упала на Саттри, и тот поднял голову.
Может это – как цветослепота, сказал он. Женщины – лишь носители. Ты ж дальтоник, правда?
По крайней мере – не полоумный.
Нет, подтвердил Саттри. Не полоумный.
Сузившиеся дядины глаза, казалось, смягчились. Помогай тебе бог, сказал он. Повернулся и шагнул на мостик, и спустился по сходням. Саттри встал и подошел к двери. Дядя пробирался через поля в последнем свете дня, к темневшему городу.
Джон, окликнул он.
Тот оглянулся. Но старик казался будто бы за стеклом в таких мирах, какие сам себе измыслил, и Саттри лишь поднял руку. Дядя кивнул как тот, кто понимает, и двинулся дальше.
В каюте почти совсем стемнело, и Саттри походил по маленькой палубе и пинком поднял табурет, а сам сел на него, опираясь на переборку рубки и закинув ноги на леера. С реки подымался ветерок, неся с собой слабый дух нефти и рыбы. Ночные звуки и смех доносились от желтых хижин за подъездной веткой железной дороги, и река разматывалась мимо, крутоспинная и шипевшая в темноте у его ног, словно кипенье песка в стакане, ветра в пустыне, медленный голос погибели. Костяшки пальцев он вклинил себе в глазницы и уперся головой в доски обшивки. Те были еще теплы от солнца, словно слабое дыхание ему в загривок. За рекой на черной воде укороченно и расчлененно лежали огни лесозаготовительной компании, а ниже по реке от берега к берегу копией гирлянды провисали натянутые огоньки моста и мягко трепетали от слабых порывов ветра. Башенные часы на здании суда пробили полчаса. Одинокий колокол в городе. Вон светлячок. И вон. Он встал и сплюнул в реку, спустился по сходням на берег и двинул через поле к дороге.
Прошел по Передней улице, дыша вечерней прохладой, западное небо перед ним все еще глубокой циановой синевы, простроченной очерками летучих мышей, пересекающих ее вслепую и судорожно, словно споры на предметном стекле. В ночи висел прогорклый смрад вареной зелени, а от дома к дому за ним тянулась нить музыки из радиоприемников. Он шел мимо дворов и засыпанных шлаком садиков, полнившихся сурдинами домашней птицы, мостившейся на своих насестах, и мимо темных гротов средь хибар, где вспыхивала и снова умирала музыка, и мимо тусклых огоньков в окнах, где по потрескавшимся и пожелтевшим бумажным ставням скатывались тени. Сквозь вонючие садки из вагонки, где плакали детишки да тявкали и припадали к земле трусливые облезающие сторожевые собаки.