Подобные факты свидетельствуют скорее не о личном неприятии Алексея Кондратьевича и его учеников, но об изменении направленности преподавания в училище, где неприемлемы оказывались новаторские течения в пейзажной живописи, а постепенно нежелательным стало и исполнение картин в духе передвижников, особенно после смерти Перова. Показателен, например, факт, что отчисление Левитана из училища произошло уже после того, как его пейзаж «Вечер на пашне» (1883) с успехом экспонировался на Двенадцатой передвижной выставке.
Непонимание со стороны руководства училища и большинства преподавателей методов обучения Саврасова, новаторского видения его воспитанников и взглядов на живопись их нового наставника омрачило последние месяцы пребывания молодых пейзажистов в училище. Константин Коровин писал:
«…Мы все — Левитан, Святославский, Головин и я — окончили школу со званием неклассных художников. Поленов мне сказал однажды:
— Трудно и странно, что нет у нас понимания свободного художества…
И Поленов ушел из Училища в отставку»[283].
В своих воспоминаниях, что-то сочиняя, что-то приукрашивая, словно подтверждая характеристику, данную А. Н. Бенуа, — «очаровательный враль», Коровин рассказывал о том, как ему вместе с Левитаном вручали свидетельства об окончании училища и конверты, в которых оба выпускника обнаружили новенькие купюры по 100 рублей. Однако этот рассказ следует отнести скорее к фантазиям «Костеньки Коровина», как его называли чуть ли не до сорока лет — сначала в училище, позднее в круге мецената С. И. Мамонтова. На самом деле Левитан окончил Училище живописи значительно позже Коровина, и диплом ему высылали по почте, поскольку он тогда уехал из Москвы.
Любимые ученики Саврасова завершали занятия в училище уже без своего наставника, «этого милого, самого дорогого нашего человека», дарившего молодежи даль «чего-то неведомого, как райское блаженство».
Через некоторое время после прощания Алексея Кондратьевича с «птенцами» пейзажной мастерской Константин Коровин случайно встретил его на одной из московских улиц — его вдруг кто-то окликнул: «Костенька!» «Перед ним стоял Саврасов, тот и не тот — теперь исхудавший, понурый богатырь, тревожно-неопределенный взгляд, бледное лицо, бросающаяся в глаза нищета одежды — рваная шляпа, грязная блуза с ярко-красным бантом с оборками на шее, старый плед на плечах, опорки. Болезнь художника, переросшая в регулярные тяжелые запои, все сильнее давала о себе знать.
Это было в марте, в первые весенние дни 1882 г., когда во всем чувствовалось приближение любимой Алексеем Кондратьевичем весны. И сразу же его бывший ученик отметил: что-то мрачное появилось во всем его облике. И все же учитель ласково, с улыбкой спросил его:
— Что, с вечерового домой идешь? Вот что, Костенька, пойдем. Пойдем — я тебя расстегаем угощу, да, да… Деньги получил. Пойдем…»[284]
Саврасов пригласил его в трактир, угощал, сам много выпивал, а потом сказал ученику: «Прощай, Костенька, не сердись… Не сердись — болен я. Я приду к вам, когда поправлюсь. Вот довели меня, довели…»[285]
Коровин писал об Алексее Кондратьевиче, воскрешая его образ в памяти: «…все, что он говорит, как от Бога. До чего я любил его!»[286]
Теперь Саврасов стал завсегдатаем не художественных салонов и выставок, а трактиров и питейных заведений. В Москве их было множество. Саврасов предпочитал те, что поскромнее, например, такие, где останавливались непритязательные извозчики. Подавали здесь водку, чай да требуху с огурцами, а вся трапеза стоила копеек 16, не больше. В центре города среди подобных трактиров известностью пользовались «Лондон» в Охотном Ряду, «Коломна» на Неглинной, а также трактиры в Брюсовском переулке, в Большом Кисельном, а самый востребованный — в Столешниках, где еще в середине XIX века можно было видеть не респектабельную публику и монументальные особняки, а «стада кур» да колоритного уличного пса у ворот, самозабвенно охранявшего вход во двор от бродяг.
В трактире людно, много пьяных, между которыми с тяжелыми кипящими чайниками на огромных подносах лавировали половые, совершая чудеса эквилибристики. Причем «чаевые» за свое искусство они, как правило, не получали. «Чаевые» нужно было еще заслужить за особые услуги, да и то две, максимум три копейки. Кто-нибудь из постоянных клиентов мог крикнуть: «Малой, смотайся ко мне на фатеру да скажи самой, что я обедать не буду, в город еду…»[287], и услужливый половой в любую погоду, через распутицу или по трескучему морозу, даже не накинув верхней одежды, мчался по указанному адресу, дорожа не столько двумя копейками, сколько своим местом в трактире. Такой стала новая действительность жизни Саврасова.