— А кто же ты будешь? — все любопытствовал я.
— Я художник Саврасов… Учись и ты наблюдать природу… Подрастешь, нарисуй картину таким же способом, как и я…» Вероятно, во многом благодаря этой встрече Павлов увлекся искусством.
Кончилось лето, подходила к концу и осень. Саврасов вернулся в Москву, ютился по углам, скитался и сильно тосковал о потере семьи. Особенно тяжело переживал он разлуку с дочерьми, которых всегда сильно любил, тревожился о их судьбе и корил себя, что уже ничем не может им помочь, стыдился самого себя, а потому виделся с ними редко и кратко. Время от времени он навещал Софью Карловну, приносил ей кое-какие подарки, когда мог это себе позволить. Однажды пришел, держа небольшую вазу в руках. Бывшая жена приняла подарок, но как-то недоуменно посмотрела — зачем ей эта ваза? Да и к чему вообще подарки, когда все уже перечеркнуто в их совместной жизни?
10 марта 1884 года он уже далеко не в первый раз обращался в Комитет Общества любителей художеств, членом которого по-прежнему состоял, с просьбой о ссуде в 200 рублей. Сохранилось одно из таких прошений, написанное на небольшом неряшливом листке бумаги будто обрывающимся почерком, неровный ритм которого отражал ритм его жизни и душевные переживания.
Левитан, не раз навещавший своего учителя, однажды после перерыва пришел в дом, где снимал комнату Саврасов, и увидел, что вместо привычной таблички у входной двери «Академик Алексей Кондратьевич Саврасов» криво висит на одном гвозде засаленный обрывок картона, на котором нетвердой рукой выведено «Алешка Саврасов». Сердце Левитана сжалось — он узнал почерк наставника. Все-таки решился постучать. Ему открыла хозяйка квартиры, сказала, что Саврасов уже несколько дней не появлялся, неизвестно, где бродит, а искать его следует в окрестных трактирах, где всегда полно художников. Дверь с грохотом захлопнулась, а Исаак Левитан в растерянности все продолжал стоять на пороге.
Однажды он встретился с Алексеем Кондратьевичем в гостях у художника Сергея Ивановича Грибкова. Левитан пришел сюда не случайно, хотел представить на суд учителя свою завершенную картину «Сжатое поле». Ее смотрели и Саврасов, и хозяин дома, оба дали высокую оценку, а Грибков даже воскликнул: «Ученик превзошел своего учителя!» Настроение полотна действительно было созвучно ряду произведений Алексея Кондратьевича, характерно для его пейзажной мастерской в училище и уже наполнено тем индивидуальным звучанием, которое найдет продолжение в зрелом творчестве Исаака Левитана. В стихотворении, ему посвященном, о подобном настроении его картин поэт А. В. Каменский-Липецкий писал:
Получив одобрение наставника, Левитан без тени сомнений выставил завершенный пейзаж на конкурс, но понимания комиссии не нашел. При следующей встрече с учителем, также в доме Грибкова, у которого Саврасов жил какое-то время, Исааку пришлось рассказать о неудаче. Наставник стал расспрашивать своего бывшего ученика, как приняла комиссия его итоговую работу, а узнав, что полотно «Сжатое поле», задуманное под его руководством, отклонено, автор «Грачей» сразу замолчал, нахмурился. Узнав о неудаче ученика, посидев молча какое-то время и обдумав произошедшее, Саврасов обратился к Грибкову с требовательной просьбой: «Налей-ка мне водки!» Изгнанный пейзажист понимал, что в училище так выразили протест прежде всего против него, против его, «саврасовских», методов работы, его системы преподавания, его взглядов на задачи отечественной пейзажной живописи. А дороги обратно уже не было, и помочь ученику он был не в состоянии. Академик Алексей Саврасов, некогда известный и авторитетный, теперь был изгнан, полузабыт, его слово уже ничего не решало, да и показываться в училище на Мясницкой не было никакого смысла — только получать новую порцию косых взглядов, унижений, только еще больше растравлять себе душу. И выход, и забвение он для себя видел отныне в одном:
— Налей водки! Сейчас же налей! — снова властно, требовательно почти крикнул он Грибкову.
Другого утешения художник для себя не находил. Подобные случаи происходили с ним все чаще. Он пребывал в трактирах, скитался. Сначала снимал отдельные комнаты в центре столицы, потом — ближе к окраинам, позже перебрался в мансарды да на чердаки. Сменился круг общения старика. Все реже он напоминал о себе прежним знакомым, стыдился себя, но, как казалось ему тогда, уже ничего не стоило менять. Для кого, для чего менять? Подводило здоровье. Особенно беспокоило Алексея Кондратьевича стремительно ухудшающееся зрение. Что может быть страшнее для художника, чем надвигающаяся слепота, беспощадная и неотступная, словно смертный приговор?