Алешка запасся бумагой и красками и принялся за работу — все свободное время пропадал на чердаке, к обеду, ужину — не допросишься. Поест наскоро и опять за свое.
Татьяна Ивановна ни о чем не спрашивала. Только с беспокойством посматривала на своего Алешеньку: не заболеть бы ему.
Когда Алешка укладывался спать, до него доносились тихие голоса родителей.
Больше говорила мачеха: «Надо решать с сыном, а то он извелся совсем. Да и не маленький уже — тринадцать лет стукнуло».
Отец отмалчивался или старался отделаться ничего не значащими словами: «Посмотрим», «Там видно будет».
А мачеха опять за свое…
Но в этот вечер Алешка не прислушивался к разговору в столовой. Он думал о завтрашнем дне: его работа подошла к концу.
Утром он свернул картинки поаккуратней и, выждав удобную минуту, выскользнул из дому.
На Никольской поджидал Воробей. Он вызвался сопровождать Алешку: вдвоем как-то сподручней.
Торговец встретил Алешку запросто: «Показывай свои творения!» Но взял только пять картинок. Оставалось еще семь. Их сбыли в розницу на толкучке.
Когда Кондратий Артемьевич уселся на свое раз и навсегда утвержденное место, Алешка выскочил из закутка и положил рядом с отцовской тарелкой смятую кредитку и горсть серебра:
— Вот! — сказал он срывающимся голосом. — За рисунки дали!
Татьяна Ивановна ахнула, чуть не выронила тарелку. Отец расхохотался, да так, что слезы из глаз:
— Ой, матушки, из мортир палят!
Потом примолк, застучал по столу большими узловатыми пальцами.
— Ладно, будь по-твоему, — сказал он наконец. — Маменьку благодари: уж больно за тебя ратовала…
И, не то осуждая Алешку, не то прощаясь со своими надеждами, еле слышно добавил: «Непутевый!»
«Двенадцатилетнего Алешу Саврасова мы уже находим в Москве, так сказать, „самостоятельным художником“; так или иначе, а рисовать он к этому времени научился сам, без всяких руководителей, настолько, что рисунки его, большей частью гуашные, торговцы на Ильинской и Никольской, продававшие под воротами дешевые картинки, брали очень охотно (конечно, по крайне дешевым ценам) и считали их „ходовым товаром“».
«Нижеследующие, вновь вступившие в Училище живописи ученики, внесли за себя согласно уставу…
Купеческий сын Алексей Кондратьевич Саврасов за 9 месяцев — с апреля по январь — 13 рублей 50 копеек серебром».
Особняк с колоннами
Карл Иванович прошелся по просторному, сияющему чистотой классу и, очевидно довольный осмотром, направился к выходу. Ученики гурьбой двинулись за ним. И Алешка, конечно, тут как тут. В дни, когда собирались всем классом, преподавателя шли провожать — так уж повелось.
На последней ступеньке лестницы Карл Иванович остановился и, сокрушенно покачивая головой, стал шарить в карманах сюртука.
Один из учеников бросился искать пропажу. Вслед ему летели советы, где она может оказаться.
Когда очки, наконец, были найдены, Карл Иванович уже стоял возле извозчика.
— Подсчитать бы, в который раз они возвращаются ко мне, — пошутил Карл Иванович и плотнее стянул толстый шерстяной шарф.
Извозчик покатил вниз по Мясницкой, а ученики все не расходились, гадая, что да как будет завтра…
Давно ли кажется Алешка впервые распахнул дверь особняка с колоннами? А теперь все ему здесь знакомо, как знакомы бесчисленные истории о житье-бытье Училища живописи.
Училище учредили всего за двенадцать лет до того, как туда поступил Алексей Саврасов, — в 1832 году. Душой дела был молодой художник Егор Иванович Маковский, объединивший кружок любителей живописи.
Но средствами они не располагали. Пришлось обратиться за помощью к людям состоятельным. Установили ежемесячные взносы. Кое-какие возможности открылись. Однако средств постоянно не хватало. То и дело приходилось обращаться за помощью к попечителям.
Один жертвовал гравюру, другой — ковер для натурщика, третий — гипсовый слепок головы бога Аполлона. А то и давал на временное пользование. Сегодня бюст стоял в классе — ученики его рисовали. Назавтра исчезал: к его владельцу съезжались гости, и бюст должен был занять положенное ему место где-нибудь в гостиной.
Изрядно намучились и с освещением. Какие занятия, если в классах сумрачно!