Ласково посматривали на Савву зоркие, цепкие глазки.
— Все ты знаешь, не глядя, в чужом кармане сосчитать можешь.
— Чего удивительного, из купцов я, конечно, не тутошних.
— Чего ж не на родине промышляешь?
— На родине‑то меня быстренько схватят да по вашей Владимирке пустят. Нет уж, благодарствую. Я один раз прошел по Владимирке, больше не хочу. А, чего толковать! И то заговорились. Немного у тебя будет, да не упускать же случай. Сам отдашь?
— Не отдам, — вдруг решился Савва. — Возьми, если сможешь.
— Смогу. Я ведь, как видишь, с помощничком. Ну, пеняй на себя!
С другого конца мосточка и помощничек поднялся, похожий на мужичка, но повыше и помоложе.
— Сын никак?
— Сыночек мой махонький.
А у сыночка в руках саженный кол, которым бревна ворочают.
— Знать, помирать мне тут. Помолиться‑то позволите?
— Это позволительно. Только недолго. Не помешал бы кто.
Савва отвернулся, расстегнул широкий летний кафтан. А под кафтаном рука уже сама легла на рукоять кистеня. Мешкать было нельзя, тут не до разговоров. Если уж так вышло, надо их огорошить.
Первым ударом он свалил ротозея-сынка вместе с его саженной дубиной. Сам в сторону отскочил, нацеливаясь на главаря. Тот взмахнул топором, но ведь кистень‑то на ту же сажень и берет. Не промахнулся Савва и тут, а голос уже с окровавленной земли услышал:
— Не добивай. сам, кажись, помру! Посиди со мной на отходную.
Савва присел на корточки, все‑таки присматриваясь. Мало ли что. Может, эти оживут, а может, и сообщники еще объявятся? Только сейчас он почувствовал животный страх. За что ему это убийство?
Надо было уходить от злого места.
Но поверженный разбойничек, в отличие от бездыханного сына, шелохнулся и тихо заговорил:
— Сейчас, сейчас, мне недолго осталось. Бог, видно, за тебя. Схорони нас по- христиански, а под мостом захоронку найди. В корчаге глиняной, под камнем. Я за грехи свои без зла отхожу, не держи зла и ты, а в иной день и свечки поставь, за Вукола да Степанушку.
Савва бросился бежать от прокаженного места. Под мост, конечно, и единым глазом не заглянул. Так, с белым лицом, домой нагрянул. Ульяна, выбежав навстречу из своего ткацкого цеха, ахнула:
— Саввушка? Что с тобой приключилось?
— Выпить дай, — только и сказал он, проходя в дверь.
И это тоже была новость: не грешил он вином.
Ульяна ни о чем больше не спросила, сидела рядом и гладила его в каком‑то страхе дрожащую голову. Даже ребятишки почувствовали неладное, прибежали в избу виниться в пять голосов:
— Не работается сегодня.
— Нитки портим.
— Тятя, не ругай нас!..
Он очнулся и серьезно, как взрослым, сказал:
— Меня бы кто поругал!
Ульяна одна за всех решилась спросить:
— За что, Саввушка?
— За то, что, кажется, богатыми вас сделал.
Тут уж и самой прозорливой жене было ничего не понять.
Да и сам‑то он понимал ли?
Целый месяц не ходил с товаром в Москву, потому что речки Плаксы было никак не миновать. Но ведь и забыть ее возможно ли?
Товару набралось столько, что ни в каких коробах было не утащить. Пришлось нанять подводу.
А по дороге лошадь приходилось кормить да поить. Само собой, у той же речки Плаксы, у того же так и не починенного мосточка.
В нескольких саженях от дороги, не заросшей еще лысиной, проступал песчаный бугор. Он посидел на нем и сам себе напомнил: «А обещание‑то твое?»
В Москве на Рогожском старообрядческом кладбище заказал заупокойный молебен и дубовый двухметровый крест.
Ставил его на обратном пути в ночи, а под мост спустился только на утренней зорьке — всю ночь так и просидел под крестом.
У него даже сомнений не было, что он найдет под замшелым валуном. А нашел он вольную для всей своей семьи, потому что гусар Рюмин, спившийся окончательно, запросил за волю ни много ни мало — семнадцать тысяч! Цена неслыханная, и четвертой доли было бы довольно. Савва торговаться не стал, и как только бумаги были выправлены, отнес деньги.
— Да ты убил кого, что ли?! — нетрезво захохотал Рюмин.
— Убил, но тебе, пьяная рожа, какое дело? Жри дальше и прощевай!
Уходя, он смачно плюнул на пол и плевок растер сапогом. Но Рюмину было не до обид: таких денег он давно уже не видывал. Несколько раз пересчитав екатерининки, он встал на колени посреди своего запущенного зала и низко поклонился вслед ушедшему холопу.
Впрочем, холоп этот уже пребывал в купеческом звании. Пока, по небольшому капиталу, в третьей гильдии, но далеко ли, если здраво рассуждать, до гильдии первой? Лиха беда начало.
Глава 3. Страсти по Клязьме
Студенческая задница зажила, но младокупеческая душа болела. Кто он — Морозов или не Морозов? Он что‑то не слыхал, чтобы деда или отца пороли. Помыслить об этом невозможно!
Савва мало знал об отце и еще меньше — о деде. В старообрядческой среде не принято было выворачивать наизнанку исподнее. Пот трудовой должен при себе оставаться. Отца трудно было застать дома, а уж тем более на печке. В их роскошной купеческой усадьбе на задворках двухэтажного особняка, сохранялась старая, крытая тесом изба, с такой же старой русской печью, как напоминание о прежней жизни. На десятом десятке дед уже ходить не мог, но его под руки приводили в избу-ровесницу и по суровому взмаху костлявой руки оставляли одного. На печь, конечно, не поднимали, на темных лавках, устланных шубами, усаживали. О чем он думал, сидя долгими часами, порой и в темноте, глядя на строгие лики владимирских икон? О трудах праведных или о чем‑то еще?
Никто того не знал.
Одно лишь ясно: много потов изошло, прежде чем последний отпрыск Саввы Васильевича стал нынешним вершителем российского ткацкого дела; не зря же по государеву указу ему, единственному из всех фабрикантов, дано звание мануфактур- советника. Фабричный генерал, а может, и того повыше. Просто лучшего звания не придумали. Дворянство? Земельных поместий, кроме фабрик‑то, у Тимофея Саввича на любого графа хватало, но когда ему хотели пожаловать это звание, он простодушно и язвительно ответствовал:
— Нет, не обижайте, я купецкого рода.
Не было сомнения, что купеческий род он считал выше дворянского. Графы, они нынче поистаскались, да и князья, даже Рюриковичи, вроде придурковатого Кропоткина, с шалопаями-студиозами связались. Для Тимофея Саввича университет был как публичный дом: брезговал такими знакомствами. Хотя читать-писать, в отличие от своего родоначальника, умел, да и арифметику щелкал так, что от зубов отскакивало. Позднейшая уже наука, взрослая. С надомными тайными учителями сию науку постигал — не владимирской же дуплистой березе молиться.
Думал и сына-наследника по надомной науке пустить, но тот еще в сопливом возрасте заартачился:
— Да-а, тять! Гимназия‑то, поди, не помешает?
После драк сынка с надомными учителями и многочисленных порок пришлось отдать его в лучшую московскую гимназию. Раз уж так, знай наших! Мелочиться, по Морозову, не с руки. Гимназия располагалась в роскошном дворце промотавших родовое наследие графов Разумовских. И что удивительно, заступником Саввушки оказался дед- долгожитель. Уже на покое, в предсмертных молитвах, вразумил своего последыша- Тимошу:
— Не возбраняй моему внуку. Я жизню кончаю купцом первой гильдии, а расписаться не умею, что хорошего?
Туго, со скрипом открывались двери в родовые тайны, но было известно: во время всероссийской переписи 1858 года — жив еще был старец, родившийся в 70–м году прошлого века! — по той необходимости сынок Иван Саввич «запись оставил о составе семьи купца первой гильдии С. В. Морозова, по безграмотству Саввы Васильевича, и расписуется сын его Иван».
Ни портретов деда, ни собственноручных записей, только семейные предания, и то почему‑то скрываемые. Куда, скажем, девался сынок Иван, в грамоте сведущий? Братец его, самый младшенький, наверняка ведь знал, но пойди спроси!