— Я уже отчитался. Я читал Апухтина. Меня три раза вызывали! Особенно за эти головокружительные строчки:
Ночи безумные, ночи бессонные, Речи бессвязные, взоры усталые. Ночи, последним огнем озаренные, Осени мертвой цветы запоздалые.
— Ты нам место лучше поищи, — перебил его Савва.
Здесь много было своих, университетских. Амфи согнал каких‑то двух первокурсников, с поклоном усадил Агнессу, а Савве попенял:
— Чего ты такой сегодня колючий?
— Не брился, — не стал ему ничего объяснять, тем более что вокруг шикали на их разговоры.
Входные билеты были цены баснословной, публику, коль пригласили на пожертвование «для недостаточных студентов» (так напечатали на афише), следовало уважать. Да и на эстраде стоял хоть и студент, но первый московский красавец. Для всей Москвы полубог, для братьев-студиозов — полный бог, ибо и сам недавно сошел с университетской скамьи. Но был уже знаменитый баритон. Высокий, веселый, кудрявый, с породистым дворянским лицом истинного барина — ну, что за жених, никем еще не пойманный! Пел он чуть ли не на пятнадцатый «бис», а публика все требовала, требовала:
— Еще!
— Еще!..
Всерьез ли, нет ли, Агнесса вытирала глаза. В какой‑то момент вскочила и тряхнула рыжей головой, крикнула на весь зал:
— Паша! Утешь! «Не плачь, дитя!»
Хохлов, конечно, заметил ее и, отвергнув все другие просьбы, еще более слащаво завел — как истинный демон — искуситель:
Не плачь, дитя! Не плачь напрасно! Твоя слеза на труп безгласный Живой росой не упадет. Не упадет!
Савве надоело это соперничество. Тем более что по проходам пошли дамы с музейными, позолоченными блюдами в руках. Он достал из внутреннего кармана сюртука роскошное, тисненое с фамилией портмоне и приглянувшейся белокурой бестии небрежно выложил пачку кредиток. Она с поклоном пересчитала, чтобы в укор другим объявить:
— Тысяча! Целая тысяча, господа! Ваши аплодисменты щедрому молодому жертвователю!
Но аплодисменты были жиденькие. На такую сумму никто не решился.
Хотя в общем‑то собрано было немало. Пожилая дама-председательша, из рода, кажется, Голицыных, под общий восторг объявила:
— Одиннадцать тысяч, господа! Даже еще с какой‑то сотней. Эти деньги будут переданы ректору для раздачи нуждающимся, страждущим студентам.
— Ага, на пропой души, — проворчал Савва, вставая; он выбросил все месячное содержание отца, и сейчас в портмоне с монограммой «Морозов» оставалась сущая мелочь.
Его даже не радовало, что восторженнее других хлопала Агнесса.
— Я ухожу. Ты со мной или.?
— С тобой, Саввушка, только с тобой! — перестала улыбаться Пашке Агнесса и жарко задышала ему в затылок: — Дурачок ты мой. А за что я тебя люблю, скажу дома. Гони быстрее!
Надо же — тот же лихач у подъезда. Он даже с козел соскочил, самолично усаживая даму. Не спросил куда — без слов на Поварскую помчал.
— Да ты нас и сюда возил? — начал чего‑то припоминать Савва.
Ответом был широкий взмах руки, как бы расстилавший красный ковер под ногами. Лихач ведь, конечно, не знал, что из такого роскошного портмоне сынок морозовский выгребал последнюю, щедрую мелочь.
Их уже встречала горничная, одетая не хуже самой хозяйки. Агнесса, единственная дочь нижегородского хлеботорговца, снимала трехкомнатную квартиру с отдельным входом. Видно было, что на дочь любимую родитель денег не жалел.
Горничная привычки хозяйки знала.
— У меня все готово, стол накрыт. Что еще прикажете?
— А прикажу я тебе, моя дорогая. — отбросила всякую деликатность Агнесса. — Прикажу погулять денька два. Хватит нам, Савва?
— Три, — не стесняясь услужливой горничной, уточнил Савва.
— Вот и прекрасно.
Она открыла секретер, сунула в руки сияющей горничной ассигнацию — той след простыл.
— Шикуем? — Савва снял с нее шубку, обнял всю сразу и прижал к груди с полным мужским правом.
— Как и ты. Как иты!.. — задыхалась она под его руками. — Один раз живем. Один раз, Саввушка. Потерпи ты маленько!
В самом деле, следовало потерпеть. Стол был накрыт богатый. Не говоря о закусках и бутылках, на бронзовых подставках стояли горячие судки, и была приготовлена спиртовка, на случай подогреть кушание. Нет, горничная знала толк в полюбовных делах!
Три дня блаженства?
Да хоть целая вечность!
Глава 5. Морозовская стачка
Но не только трех дней — и двух не вышло. На следующее же утро в передней тревожно затрезвонил звонок — да, у этой скромной студентки был установлен новомодный электрический звонок. Савва заворочался в кровати, ручищами охватывая ладное, стройное тело Агнессы, словно оберегая ее от какой‑то неурочной беды. Она спала, ничего не слыша. А ему петухи почему‑то под утро снились. Истинно петухи, голосили не к добру. Не будить же хозяйку, надо было вставать самому. Он накинул на плечи ее тесный халатик и пошел в прихожую.
За дверью стоял взъерошенный Данилка.
— Что?! — сразу насторожился Морозов, понимая, что не с добром тот пожаловал, хотя и имел право приходить сюда в случае какой нужды.
— Забастовка! — не переступая порога, выпалил Данилка. — Поднялись все фабрики. Родитель ваш мечется, как медведь в берлоге. Два батальона солдат из Владимира прибыли. Стачка-тачка какая‑то, стакнулись, значит.
— Та-ак. — втаскивая его за руку в переднюю и запирая дверь, все сразу понял Савва. — Достукались! — Он присел на стоявшую тут же кушетку и закурил. — Вот что, Данилка: полчаса мне на сборы. Раздевайся пока, чаю попьем.
Не самовары же разводить. Спиртовка со вчерашнего на подставке стояла. Он зажег ее и под родимый запах спирта дернул целый фужер коньяку.
— И мне, Савва Тимофеевич.
— Ах да, прости. С дороги ты. Что, железка работает?
— Сегодня работала. — И Данилка такой же фужер опрокинул. — На лошадях я бы сутки пылил.
— Сутки! Дед наш пешком хаживал! Черти бы всех подрали!..
Ругаясь, он меж тем и чай заваривал, и умывался, и одевался с особой тщательностью. Уже будучи в сюртуке, в спальню забежал, торопко и холодно обнял полусонную Агнессу.
— Ты что, в университет? — потянулась она, не отпуская. — Чего так рано, милый?
— В университет! И без того опаздываю! — рявкнул он, оглушая ни в чем не повинную душу.
Видно, великая злость на лице отпечаталась, потому что она отшатнулась в невольном страхе.
— Прости, милая. — понял он ее состояние, такое пробуждение, истово расцеловал, как бы навеки прощаясь. — Потом все объясню, потом!
Извозчик топтался у подъезда так себе, разъезжай Ванька. Но выбирать не приходилось.
— На вокзал.
— Вакзаль так вакзаль… — начал было копаться с вожжами веревочными этот недотепа.
Савва взгрел его по затылку:
— Душу вышибу! В галоп!
Надо же, от одной хорошей затрещины кляча пустилась в такой скач, что лихачей перегоняла.
— Орехово! — тем же тоном и в кассе рявкнул он. — Два первых!
— Дак первые заняты. — начал было кассир. — Чиновники с какой‑то напасти все тудема настрополились.
— Для Морозова, душа сопливая! Душу вытрясу!.. — прихватил его за загривок и через окошечко носом о стол хрякнул.
Для Морозова, да под такой крик, что и подскочивший полицейский под козырек взял, место нашлось. Он же в пробежку и проводил до вагона. Паровоз уже стоял под парами.
— Тимофею Саввичу поклон передайте, — еще раз козырнул он, не отходя от подножки, пока не тронулся поезд.
Он явно наказал что‑то кондуктору, потому что тот согнал с кресел двух каких‑то ошинеленных чинуш и усадил грозных путников.
Савва не обратил внимания, что в вагоне установилась какая‑то подобострастная тишина, что многие из пассажиров, в большинстве своем чиновники и полицейские, при его появлении приподнимали фуражки и шапки. Мысли его были уже там, в фабричных цехах, раскиданных по берегу Клязьмы, да и дальше, аж до Ваулова. На Новый год он приезжал к родителям, тоже перебравшимся из Москвы, где была главная контора, в свое родимое поместье. Праздники прошли так себе, в каком‑то тревожном ожидании. Родитель ругал каких‑то фабричных заводил, мать называла всех «фаброй», а оказавшийся тут же за столом свояк Сережа, с соседней, «викуловской», фабрики, по- родственному пьяненько пророчил: