Всякому свое, а фабриканту в общий кошель. Прав он был? Сто раз прав. Тимофей Саввич тому же завету следовал, потому и скупил в только что отвоеванной Бухаре целые хлопковые поля: свое выходило дешевле. Конечно, приходилось и из‑за морей возить: американский хлопок с берегов Миссисипи, египетский — самый длинноволокнистый, да и шерсть не только от купцов Алексеевых, тоже много завозной, всякой. Потому до злополучной стачки и не попадал Тимофей Саввич впросак, когда другие в пыль разорялись. Пойдет ли наследник тем же путем?
Тешили его старый честолюбивый взгляд похвальные дипломы с всероссийских и заграничных выставок: реклама, что ни говори. Золотом отливали высшие в Российской империи купеческие награды — почетные медали и двуглавые орлы. Заходя к сыну, Тимофей Саввич вздыхал, вспоминая. Сын посмеивался:
— Что, папаша, трудно на покое?
— Трудно. Да и опасливо: не скувырнешься на фабричную обочину? Гляди, кажинный год сколько разоряется нашего брата.
— Не нашего, — лобастой головой тряс прежний бизон. — Помяни мое слово, папаша: без стачек и штрафов за два года удвою ваш капитал.
— Ну-ну. Не зарывайся только.
— Не зарвусь. Разве что подновлю немного мебелишку.
— Да чем дедовская‑то плоха?
Сын вроде бы не спорил с отцом. Мебель в кабинете старинной выделки, все из мореного дуба. Темные штофные обои под цвет. Темновато, конечно, да ведь не на пяльцах же здесь вышивают; денежки купеческие при ярком свете не считают. Что сокроешь, то и сохранишь. Истина известная.
Но стал Тимофей Саввич в последнее время замечать тревожные новости. Мебель, куда ни шло, время от времени подновлять надо. Плохо с табачищем: Савва, пренебрегая старообрядческими обычаями, смолил одну папироску за другой, хотя при появлении отца дымище давил в пепельнице. Тимофей Саввич до поры до времени терпел. За дела‑то сын все‑таки взялся круто. В чем отказывали, помня стачки, старому Морозову, в том не возбраняли молодому Морозову. Кредиты, например. Деловой фабрикант не складывает же денежки в кубышку, это и Тимофей Саввич прекрасно понимал. Сегодня возьмешь рубль — завтра его отдашь, да и себе в банк парочку положишь. Дело верное. Тимофей Саввич не за красивые же глаза был мануфактур-советником, единым на все ткацкие фабрики, значит, его советы ценились.
Но злополучный год отринул деловых людей и от его советов. Последние три года он жил как изгой, как прокаженный. И что же теперь? Сын, сам‑то не став еще советником, свои советы охотно раздавал по сторонам. Не без хитрецы, пожалуй. Самое ценное себе все‑таки оставлял. Тимофей Саввич и в московскую, главную, контору наведывался, и в купеческий коммерческий банк. Все верно: капиталы росли как на дрожжах; через год миллионные потери были уже восстановлены, потому что сын вернул на фабрику старых, опытных ткачей и брака не стало, ткани на глазах преображались. Дружбу с хорошими художниками завел, рисунки каждый месяц обновлялись и становились все игривее. Особых вольностей в печатных тканях Тимофей Саввич не одобрял — но ведь прибыль, прибыль!.. Продажа шла все успешнее, словно Савва околдовал скупщиков, которые и развозили-разносили товар по России. Радоваться бы?
Все так, но называть себя хозяином сынок запретил — только директором- распорядителем, в кабинет к нему как к себе домой приходили начальники цехов, даже мастера, даже работные люди, которым он выказывал особую ласку. Виданное ли дело! Такое панибратство к добру никогда не приводило. Верные други и соглядатаи старого хозяина, вроде зятька Карпова, главного механика Кондратьева, главного бухгалтера Назарова, с тревогой на несколько голосов говорили при встрече:
— Незнамо, что и дальше будет! Клуб какой‑то, а не директорский кабинет.
— Ссыльным мирволит. Мало, что хорошие спецы! Но не они ли своим бунтарством разорили все фабрики?
Зятек-доцент и научную подоплеку подводил:
— Еврейским марксизмом попахивает. Так‑то, наш дорогой Тимофей Саввич.
Старый Морозов тоже не лаптем щи хлебал. И про марксов-энгельсов, бывая за границей, слыхивал, и дурного разбойника князя Кропоткина поругивал, и от появившихся доморощенных Плехановых отплевывался; сопливый ветер — он не больше чем пыль с большой дороги. Но чтобы в дедовском, морозовском кабинете?
Что‑то надо было делать. Хоть и хвори подкашивали ноги, как на владимирском суде, а надзор следовало усилить. Пайщики пайщиками, а основные капиталы были у него да переданные в надежные руки — у женушки. Мария Федоровна и то стала беспокоиться:
— Смотри, Тимоша, не оказаться бы нам на старости лет с голыми задницами.
И Тимофей Саввич решился:
— Вот пару деньков отлежусь — дай устрою ревизию сынку. Время хоть и холодное, да в шубе‑то не замерзну.
Был ноябрь 1888 года.
Год всего и прошел, как он передал дела сыну. Мал срок, а пора вразумить бизона.
Право, пора, ишь он — Англией кичиться!
Неохотно тогда отпускал упрямого бизона — но ведь Англия, не Египет же какой‑то. Тимофей Саввич с пониманием дела английские станки устанавливал на своих фабриках. Под грозное ворчание — и все‑таки благословил сына: пускай поучится, может, и добрую английскую науку переймет. Был свой прямой расчет в том, чтобы сын, поучась в Кембридже и в Манчестере, возле тамошних инженеров потолкался. Англия! Текстильная мировая столица. Не зря же в фабричном поселке Орехово-Зуево, еще не удостоенном и звания города, самая лучшая, «господская» улица называлась Англичанской.
Родоначальник Савва Васильевич, хоть грамоты и не знал, не скупился на заморских мастеров. Копейки считал — здесь большие тысячи выкладывал. Куда денешься? Тимофей Саввич, унаследовав от отца самую крупную из четырех морозовских мануфактур, не посмел с англичанами распрощаться. Пробовал своих лоботрясов натаскивать, да ничего не выходило. Им бы ряднину гнать! Нет, тоже платил тысячные и квартиры казенные предоставлял, на этой самой Англичанской улице. Товар, знаменитая морозовская «штука», должен английский лоск иметь. Он не считал зазорным подать руку английскому мастеру.
Однако своим не только руки, стула не предлагал. При нем даже начальники цехов, являвшиеся в кабинет с ежедневными докладами, стоя рапортовали. Сколько бы ни длился доклад — час ли, два ли. Даже главный механик Василий Михайлович Кондратьев, на котором держались все фабричные машины, истуканом перед хозяином стоял. И, уж конечно, никто не осмелился бы закурить. Фабричный люд, какого бы звания ни был, должен знать свое место.
А что же теперь?
Положим, ой и сам в последнее время подумывал, как бы избавиться от заносчивых англичан. Накладно больно! А Савва Тимофеевич думал недолго: попригляделся месяца с три — да всех и вытурил в туманную Англию. Взамен набрал выпускников Императорского технического училища, которое открылось в Москве. И когда они поначалу тыкались в станках, как слепые котята, он английский сюртук сбрасывал, набрасывая на плечи подобострастно поданный халат, и самолично налаживал заморскую технику, упрямо твердя:
— Смотри, смотри! Не боги горшки обжигают.
Все это еще как‑то понимал Тимофей Саввич, тем более что первоначальный брак прекратился, а доходы неустанно росли. Но хозяин или не хозяин сынок‑то?
Когда он прежним грозным шагом вошел в кабинет, там предстало не то собрание, не то сборище болтунов. Все сидели в креслах, все дымили папиросами; директор- распорядитель раскачивался в новомодном крутящемся кресле, как в люльке. Тот же главный механик, не смевший пикнуть при прежнем хозяине, расслабленно посиживал, тоже дымил в лицо нынешнему молокососу. И не только возражал молодому хозяину, а спорил с ним:
— Задумали вы, Савва Тимофеевич, дельное дело, но.
У него папироса погасла, он прямо от хозяйской прикурил. Савва посмеивался, ожидая, что дальше скажет главный механик. Тимофей Саввич, войдя, присел на стул у дверей, и сын не вскочил навстречу, и никто из сидящих в кабинете не вскочил. Любимец Кондрашка как ни в чем не бывало продолжал: