Когда он взлетел на самую верхнюю площадку, то услышал издалека, снизу крик матери: «Прекрати, Тимоти!» — «Эй!» — закричал Тимоти и бросился в пролёт, размахивая руками, как крыльями.
На полпути вниз его воображаемые крылья исчезли. Он завизжал. Дядюшка Эйнар подхватил его.
Бледный Тимоти яростно дёргался в его руках. Непрошеный голос прорвался из уст мальчика: «Это я, Сеси! Прошу всех навестить меня наверху, первая комната налево!» Под раскаты оглушительного хохота Тимоти пытался заставить замолчать вышедшие из повиновения губы.
Все смеялись. Эйнар поставил его на пол. Родственники вереницами потянулись наверх к комнате Сеси, чтобы поприветствовать её. Тимоти в слепой ярости выскочил наружу, с грохотом хлопнув дверью главного входа.
«Я ненавижу тебя, Сеси, ненавижу!»
Он остановился в густой тени сикаморы. Его вырвало. С горьким плачем, ничего не видя, куда-то побрёл, затем повалился на кучу опавших листьев, молотил землю руками. Потом затих. Из кармана куртки, из спичечного коробка, который он использовал как убежище, вылез паук и пополз по руке Тимоти. Пак обследовал его шею, долез до уха и забрался в ушную раковину, чтобы пощекотать её. Тимоти затряс головой: «Прекрати, Пак!»
Легчайшее прикосновение паучьих лапок к барабанной перепонке заставило его содрогнуться: «Пак, прекрати!» Но всхлипывания стали пореже.
Паук спустился по его щеке и устроился на верхней губе, заглядывая в ноздри, как бы желая разглядеть мозг. Затем он заполз на кончик носа, оседлал его и уставился на Тимоти зелёными глазами, похожими на маленькие изумруды. Он глазел на Тимоти, пока тот не затрясся от смеха. «Проваливай, Пак!»
Зашуршав листьями, Тимоти выпрямился и сел. Луна ярко освещала землю. Из дома доносились слабые выкрики. Там играли в Зеркало. Слышались приглушённые поздравления, адресованные тем, чьё отражение не появлялось в зеркале.
«Тимоти, — крылья дядюшки Эйнара раскрывались и складывались и гудели, как туго натянутая кожа барабана. Тимоти ощутил, что его подняли легко, как напёрсток, и усадили на плечо. — Не огорчайся, племянник Тимоти. Каждому — своё, каждый живёт по-своему. Тебе гораздо лучше, чем нам. Твоя жизнь гораздо богаче. Мир мёртв для нас. Мы слишком много видели и слишком много знаем, поверь мне. Жизнь тем прекраснее, чем она короче. Она становится бесценной, Тимоти, помни это».
Остаток чёрного утра, сразу после полуночи, дядюшка Эйнар ходил с ним по дому из комнаты в комнату, распевая заклинания. Орда запоздавших, вновь прибывших гостей оживила угасающее веселье. Среди них была пра-пра-пра — и ещё тысячу раз прабабушка, спелёнутая полосками египетской погребальной ткани. Она не говорила ни слова, но просто лежала у стены, как обугленная головешка, провалы её глазниц созерцали даль, мудрые, молчаливые, мерцающие. За завтраком в четыре утра тысячу с лишним раз прабабушка неподвижно сидела во главе длинного стола.
Многочисленные младшие кузены толпились вокруг хрустальной чаши для пунша и пили. Над столом сверкали их оливковые глаза, белели их удлинённые, демонические лица, развевались их курчавые, бронзовые локоны. Их тела — и не твёрдые, и не мягкие, и не мужские, и не женские — теснили друг друга. Ветер усилился, звёзды горели с яростной силой, голоса стали громче, танцы быстрее. Тимоти разрывался — так много нужно было успеть увидеть и услышать. Толпа роилась и завихрялась вокруг, лица мелькали и проносились мимо.
«Слушайте!»
Все затаили дыхание. Далеко вдали часы на башне ратуши отсчитали шесть. Праздник заканчивался. Вместе с боем часов, подчиняясь ритму ударов, гости затянули песни, которым было четыре сотни лет и которых Тимоти не знал. Взявшись за руки и медленно кружа, пели они, а где-то в холодной дали утра колокол городских часов загудел последний раз и умолк.
Тимоти пел. Он не знал ни слов, ни мелодии, но слова и мелодия приходили сами собой, и получались хорошо. Он посмотрел на закрытую дверь, там наверху.
«Спасибо, Сеси, — прошептал он, — я больше не сержусь на тебя. Спасибо».
После этого он расслабился и позволил словам свободно литься из его уст голосом Сеси.
Все начали прощаться, и поднялся невообразимый шум. Мать и отец стояли в дверях и обменивались рукопожатиями и поцелуями с каждым отбывающим родственником. В проёме распахнутых дверей видно было, что небо на востоке уже окрасилось. В дом залетал холодный ветер. Тимоти почувствовал, что его подхватили и впихивают по очереди в одно тело за другим. Вот он вместе с Сеси вошёл в дядюшку Фрая и глядел на мир его глазами, а вот он уже огромными прыжками несётся поверх опавших листьев, по пробуждающимся холмам…
А затем он бежал вприпрыжку по грязной тропе, чувствуя, как горят его красные глаза, и утренний иней оседал на его пушистом хвосте, и эго он был в кузене Уильяме, и он, задыхаясь, промчался через пустошь и исчез вдали…
Как камешек во рту дядюшки Эйнара, летал он в заполняющем небо шелковистом громе крыльев. А потом, наконец, вернулся назад в своё собственное тело.
В красках разгорающейся зари последние несколько гостей ещё обнимались и вытирали слёзы, вздыхая о том, что мир становится местом всё меньше и меньше приспособленным для жизни таких, как они. Были времена, когда они встречались каждый год, а сейчас не собирались все вместе целыми десятилетиями. «Не забывайте, — кричал кто-то, — следующая встреча в Салеме, в 1970-м!»
Салем. Тимоти, отупевший от множества впечатлений, пытался всё же проникнуть в смысл этих слов и осознать его. Салем, 1970. И там будет дядя Фрай, и тысячу раз прабабушка, запелёнутая в истёртые ленты, и мама, и папа, и Эллина, и Лаура, и Сеси, и все остальные. Но будет ли он там? Может ли он быть уверен, что доживёт до этого года?
И наконец, после заключительной вялой вспышки чувств, гости отправились прочь — полосками призрачного тумана, облаками перепончатых крыльев, тучами увядших листьев, эхом стонущих и клацающих голосов, клубами полуночных видений и лихорадочного бреда, грёз и кошмаров.
Мать захлопнула дверь. Лаура взяла в руки щётку. «Нет, — сказала мать, — приберём вечером… Сейчас надо выспаться». И все разошлись, кто в погреб, кто наверх. Тимоти, повесив голову, проковылял в холл, усыпанный обрывками чёрного крепа. Проходя мимо зеркала, с которым забавлялись гости, он отметил бледную печать смертности на своём лице. Ему было холодно, он весь дрожал.
«Тимоти», — окликнула его мать.
Она подошла к нему и положила ладонь ему на лицо. «Сынок, — сказала она. — Мы любим тебя. Помни это. Мы все любим тебя. Не имеет значения, что ты не такой, как мы, что ты когда-нибудь покинешь нас. — Она поцеловала его в щёку. — А если ты умрёшь, то когда это случится, мы позаботимся, чтобы ничто не нарушало покой твоего праха. Ты будешь отдыхать вечно, и в каждый канун Дня Всех Святых я буду приходить к тебе и смотреть, удобно ли тебе».
В доме царила тишина. Далеко вдали ветер переносил через холм последнюю стаю перекликающихся, тёмных летучих мышей.
Тимоти подымался вверх по лестнице, преодолевая ступеньку за ступенькой, и всё время плакал.