Внизу пекли хлеб, и, как в любой другой вечер, аромат его наполнял дом. Дуглас медленно спустился на первый этаж и поглядел, как бабушка выдирает из курицы интересные внутренности, потом остановился у окна посмотреть, как Попрыгунчик с верхушки своего любимого дерева пытается заглянуть за горизонт, а потом вышел не спеша на крыльцо, и за ним вышел запах хлеба, будто знал, где он, и не хотел с ним расстаться.
Кто-то стоял на крыльце и докуривал свою предпоследнюю в этот день трубку.
— Дедушка, ты здесь!
— Ну конечно, Дуг.
— Уф-ф! Уф-ф, уф-ф! Ты здесь. И дом здесь. И городок здесь!
— Вроде бы и ты здесь, мой мальчик.
— Здесь, да, здесь!
Дедушка кивнул, посмотрел на небо, набрал полную грудь воздуха и уже хотел было сказать что-то, но внезапно Дугласа охватил страх, и он крикнул:
— Не говори!
— Чего не говорить, мой мальчик?
Не говори, думал Дуг, не говори того, что ты собирался сказать. Дедушка ждал.
Они смотрели, и прямо на глазах у них деревья расстилали на газоне свои тени и переодевались в цвета осени. Где-то последняя газонокосилка лета сбривала и состригала годы и складывала их дорогими сердцу горками.
— Дедушка…
— Что, Дуг?
Дуглас глотнул, зажмурился и из мрака, которым окружил сам себя, выплеснул:
— Смерть — это когда ты один на пароходе и он отплывает и увозит тебя, а все твои близкие остались на берегу?
Дедушка пожевал услышанное, прочитал несколько облаков в небе, кивнул.
— Примерно так, Дуглас. А почему ты спрашиваешь?
— Просто хотелось знать.
Дуглас проводил взглядом плывущее в высоте облако, которое никогда прежде не было таким, как сейчас, и никогда больше таким не будет?
— Что ты хотел сказать, дедушка?
— Подожди, дай вспомнить. Прощай, лето?
— Да, сэр, — прошептал Дуглас, прижался к этому высокому человеку рядом с ним и, взяв руку старика, крепко прижал к своей щеке, а потом переложил к себе на голову — короной для молодого короля.
Прощай, лето!
Отпрыск Макгиллахи
McGillahee's Brat, 1956
Переводчик: Л. Жданов
В 1953 году я провел полгода в Дублине, писал пьесу. С тех пор мне больше не доводилось бывать там.
И вот теперь пятнадцать лет спустя я снова прибыл туда на пароходе, поезде и такси. Машина подвезла нас к отелю «Ройял Иберниен», мы вышли и поднимаемся по ступенькам, вдруг какая-то нищенка ткнула нам под нос своего замызганного младенца и закричала:
— Милосердия, Христа ради, милосердия! Проявите сострадание! Неужто у вас ничего не найдется?
Что-то у меня было, я порылся в карманах и выудил мелочь. И только хотел ей подать, как у меня вырвался крик или возглас. Рука выронила монеты.
Младенец смотрел на меня, я смотрел на младенца.
Тут же он исчез из моего поля зрения. Женщина наклонилась, чтобы схватить деньги, потом испуганно взглянула на меня.
— Что с тобой? — Жена завела меня в холл. Я стоял перед столиком администратора точно оглушенный и не мог вспомнить собственной фамилии. — В чем дело? Что тебя там так поразило?
— Ты видела ребенка? — спросил я?
— У нищенки на руках?
— Тот самый.
— Что тот самый?
— Ребенок тот же самый, — губы не слушались меня. — Тот самый ребенок, которого она совала нам под нос пятнадцать лет назад.
Послушай…
— Вот именно, ты послушай меня.
Я вернулся к двери, отворил ее и выглянул наружу.
Но улица была пуста. Нищенка исчезла, ушла к какой-нибудь другой гостинице ловить других приезжающих, отъезжающих.
Я закрыл дверь и подошел к стойке.
— Да, так в чем дело? — спросил я.
Потом вдруг вспомнил свою фамилию и расписался в книге.
Но младенец не давал мне покоя.
Вернее мне не давало покоя воспоминание о нем.
Воспоминание о других годах, других дождливых и туманных днях, воспоминание о матери и ее малютке, об этом чумазом личике, о том, как женщина кричала, словно тормоза, на которые нажали, чтобы удержать ее на краю погибели.
Поздно ночью на ветреном берегу Ирландии, спускаясь по скалам туда, где волны вечно приходят и уходят, где море всегда бурлит, я слышал ее причитания.
И ребенок был тут же.
Жена ловила меня на том, что после ужина я сижу, задумавшись над своим чаем или кофе по-ирландски. И она спрашивала:
— Что, опять?
— Да.
— Глупости.
— Конечно глупости.
— Ты же всегда смеешься над метафизикой, астрологией и прочей хиромантией.
— Тут совсем другое дело, тут генетика.
— Ты весь отпуск себе испортишь. — Она подавала мне кусок торта и подливала еще кофе. — Впервые за много лет мы путешествуем без кучи пьес и романов в багаже. И вот тебе, сегодня утром в Голуэе ты все время оглядывался через плечо, точно она трусила следом за нами со своим слюнявым чадом.
— Нет, в самом деле?
— Как будто ты не знаешь! Генетика, говоришь? Прекрасно! Это и впрямь та женщина, которая просила подаяние у отеля пятнадцать лет назад, она самая, да только у нее дома дюжина детей. Мал мала меньше и все друг на друга похожи словно горошины. Есть такие семьи — плодятся без остановки. Гурьба мальчишек — все в отца или сплошная цепочка близнецов — вылитая мать. Спору нет, этот младенец похож на виденного нами много лет назад, но ведь и ты похож на своего брата, верно? А между вами разница двенадцать лет.
— Говори, говори, — просил я. — Мне уже легче.
Но это была неправда.
Я выходил из отеля и прочесывал улицы Дублина.
Я искал, хотя сам себе не признался бы в этом.
От Тринити-колледж вверх по О'Коннелл-стрит, потом в сторону парка Стивенс-Грин, я делал вид, будто меня интересует архитектура, но втайне все высматривал ее с ее жуткой ношей…
Кто только не хватал меня за полу — банджоисты, чечеточники и псалмопевцы, журчащие тенора и бархатные баритоны, вспоминающие утраченную любовь или водружающие каменную плиту на могиле матери, но мне никак не удавалось выследить свою добычу.
В конце концов, я обратился к швейцару отеля «Ройял Иберниен».
— Майк, — сказал я.
— Слушаю, сэр.
— Эта женщина, которая обычно торчит здесь у подъезда…
— С ребенком на руках?
— Ты ее знаешь?
— Еще бы мне ее не знать! Да мне тридцати не было, когда она начала отравлять мне жизнь, а теперь вот, глядите, седой уже!
— Неужели она столько лет просит подаяние?
— Столько, и еще столько, и еще полстолько!
— А как ее звать?
— Молли, надо думать. Макгиллахи по фамилии, кажется. Точно. Макгиллахи. Простите, сэр, а вам для чего?
— Ты когда-нибудь смотрел на ее ребенка, Майк?
Он поморщился, как от дурного запаха.
— Уже много лет не смотрю. Эти нищенки, сэр, они до того своих детей запускают, чистая чума. Не подотрут, не умоют, новой латки не положат. Ведь если ребенок будет ухоженный, много ли тебе подадут? У них своя погудка: чем больше вони, тем лучше.
— Возможно. И все же, Майк, неужели ты ни разу не присматривался к младенцу?
— Эстетика моя страсть, сэр, поэтому я частенько отвожу глаза в сторону. Простите мне, сэр, мою слепоту, ничем не могу помочь.
— Охотно прощаю, Майк. — Я дал ему два шиллинга. — Кстати, когда ты их видел в последний раз?
— В самом деле, когда? А, ведь знаете, сэр — он посчитал по пальцам и посмотрел на меня. — Десять дней, они уже десять дней здесь не показываются! Неслыханное дело. Десять дней!
— Десять дней, — повторил я и посчитал про себя. — Выходит, их не было здесь с тех пор, как появился я.
— Уж не хотите ли вы сказать, сэр?
— Хочу, Майк, хочу.
Я спустился по ступенькам, спрашивая себя, что именно я хотел сказать.
Она явно избегала встречи со мной.
Я начисто исключал мысль о том, что она или ее младенец могли захворать.
Наша встреча перед отелем и сноп искр, когда взгляд малютки скрестился с моим взглядом, напугали ее, и она бежала, словно лисица. Бежала невесть куда, в другой район, в другой город.