В это время через двор прошла Лептина с полной воды амфорой на плече, и на мгновение Александру вспомнились кошмары Пангея.
— А рабы? — спросил он. — Может ли существовать мир без рабов?
— Нет, — ответил Аристотель. — Как не может быть ткацкого станка, который создает ткань сам по себе. Когда такое станет возможным, тогда рабов может потребоваться меньше, но я не верю, что когда-нибудь это случится.
Однажды молодой царевич задал учителю вопрос, который до этого момента не решался сформулировать:
— Если демократическое устройство греческих городов — единственное достойное свободных людей, почему же ты согласился учить сына царя? Почему ты дружишь с Филиппом?
— Никакое человеческое учреждение не может быть совершенным, и система греческих городов таит в себе одну огромную проблему — войну. Многие города, управляемые демократически, стремятся к господству над другими, чтобы обеспечить себя богатыми товарами, плодородными землями, выгодными союзами. Это ведет к продолжительным войнам, а они, в свою очередь, подрывают лучшие силы демократии и играют на руку извечному врагу греков — Персидской державе. Царь, подобный твоему отцу, может стать посредником в этих раздорах и междоусобицах. Он в состоянии заставить эллинов поставить наше единство выше всяких раздоров. Твой отец способен взять на себя роль вождя и арбитра, чтобы при необходимости принудить разобщенных греков к миру — пусть даже силой. Пусть лучше греческий царь спасет греческую цивилизацию от разрушения, чем нескончаемая война всех против всех приведет к рабству под пятой варваров. Потому я и согласился обучать и воспитывать царя. В противном случае ни у кого не хватило бы денег, чтобы купить Аристотеля.
Александра удовлетворил этот ответ, показавшийся ему справедливым и честным.
С течением времени, однако, он стал замечать в себе некоторое непримиримое противоречие: с одной стороны, получаемое им образование — он не сомневался — толкало его к сдержанности в поведении, мыслях и желаниях, к искусству и наукам; с другой стороны, его натура, сама по себе пылкая и неуемная, толкала следовать древним идеалам воинской доблести и отваги, воспетым в произведениях Гомера и трагических поэтов.
Вести свое происхождение по материнской линии от Ахилла, героя «Илиады», непримиримого врага Трои, было для него естественным фактом. Он читал о своем предке в поэме, которую привык держать прямо под подушкой, — ей он посвящал последние мгновения дня. И этот неоспоримый факт возбуждал дух и фантазию Александра, приводил его в крайнее исступление.
В такие минуты одной только Лептине удавалось его успокоить. С некоторых пор Александр позволял ей оставаться рядом, а иногда просил о большей интимности.
Возможно, сказывалась тоска по оставшейся вдали матери, по сестре, но он ощущал также потребность в прикосновении этих рук, умевших ласкать, передавать легкое и тонкое наслаждение, воспламеняющее взгляд и члены. Каждый вечер Лептина готовила ему теплую ванну и поливала водой его плечи и тело, ворошила волосы и гладила спину, пока он не успокаивался…
В пору уныния Александра все чаще сопровождало подавляемое желание действовать, убежать от покоя и уединения и отправиться по следам великого прошлого. Эта первобытная ярость, эта мания физического противостояния порой начинала проявляться и в его повседневных поступках. Однажды он отправился с друзьями на охоту и повздорил с Филотом из-за косули: тот утверждал, что убил ее первым. Александр уже вцепился ему в горло и задушил бы его, не подоспей товарищи.
В другой раз он чуть не отхлестал по щекам Каллисфена за то, что тот усомнился в правдивости Гомера.
Аристотель с вниманием и озабоченностью взирал на эти вспышки; в Александре таились две натуры: юноши утонченной культуры и ненасытной любознательности, умевшего петь и рисовать, декламировавшего наизусть трагедии Еврипида, — и неистового воина-варвара, безжалостного истребителя, которая все более проявлялась на охоте, в состязаниях, в военных упражнениях, где пыл так захватывал его руку, что меч стремился к горлу противника, стоявшего перед ним с единственной целью обучить его.
И все же философ, похоже, разгадал тайну этого внезапно темнеющего взгляда, этой неспокойной тени, сгущавшейся в глубине левого глаза, как ночь первобытного хаоса. Но еще не настал момент выпустить на волю молодого льва Аргеада.
Аристотель чувствовал, что еще многому должен его научить, что должен направить в русло эти грозные силы, что должен указать им направление и цель. Обогатить это тело, рожденное для дикой ярости битвы, умом политика, способного составлять план действий и приводить его в исполнение. Только так Аристотель, подобно Лисиппу, создаст свой шедевр.