Вот и мой дом. Мама выбегает на порог, за ней папа. Их лица полны тревоги.
– Эрве, где ты был? Мы так беспокоились. Скорее в дом, сынок. Ужас, что творится…
Они раскрывают мне свои объятия, и я прижимаюсь к ним. Папочка, мамочка — я так их люблю. Я их люблю еще больше, чем раньше. Я хочу быть с ними вместе, еще больше вместе, совершенно вместе.
Папа и мама кричат, когда мои руки начинают расплываться по их телу, но это скоро кончится. Не кричите. Не кричите, прошу вас. Еще немного, и вы узнаете.
В начале мая
Легкий шум привлек меня к щели закрытых ставен. Так шуршит осыпающаяся земля, так хрустит слюда или раздавленная яичная скорлупа.
Вот уже два дня, как полное безмолвие воцарилось на этой улице, знакомой мне до мельчайших подробностей: разбитые витрины бакалеи напротив; вспоротые мешки, из которых по всему тротуару рассыпались сушеные овощи; полуразрушенный дом на углу, чей рухнувший на мостовую фасад обнажил внутренности квартир, и глядящая в пустоту мебель кажется нелепой декорацией; брошенные машины, одни из которых стоят вдоль тротуара, а другие оставлены, со спущенными шинами, посреди дороги; плиты тротуара и асфальт мостовой, где в неожиданном соседстве оказались дамские сумочки и узлы с бельем, детская коляска и свернутое одеяло, разрозненная обувь и швейная машина…
А ведь всего четыре дня тому назад эта улица была полна прохожих. И никому тогда не было известно, что кровать в квартире третьего этажа углового дома покрыта розовым кретоном, потому что фасад еще был на своем месте. В бакалею заходили покупатели. «Что желаете, мадам?» Ребенок пускал пузыри в коляске, швейная машина стрекотала за окном с не выбитыми стеклами, и автомобили катились по улице, не похожей еще на лоток старьевщика.
Всего четыре дня, и уже не верится, что все это было. Может, это был сон. Ходил ли я когда-нибудь, давным-давно, по солнечной улице среди себе подобных? Приходил ли я вечером к любимой женщине? Слушал ли диски? Возмущался ли дороговизной жизни? Читал ли книги? Занимался ли любовью?
Сегодня реальность — это сумрачная комната, где я забаррикадировался; запах плесени, исходящий от стен; сухари, которые я грызу, настороженно прислушиваясь, как загнанный заяц.
Сегодня реальность — это тот самый отвратительный звук, то самое тихое и безостановочное похрустывание, чье происхождение мне теперь известно. Их двое: спарились прямо под моим окном, рядом с машиной с выбитыми стеклами, и тошнотворный хруст означает всего лишь, что самка начала пожирать самца.
Много говорили, что они похожи на богомолов. Однако как ни грозен вид богомола, замершего на ветке с готовыми к удару конечностями, одного шлепка достаточно, чтобы покончить с ним, если, конечно, удастся преодолеть отвращение. Но если богомол размером с кенгуру?..
И потом: что это за богомол, способный создавать и использовать те машины, что мы увидели в первый же день, в день, когда все началось? (Или следует лучше сказать: в день, когда все закончилось?)
Я не могу оторвать взгляд от мерзкого зрелища. Гипнотический ужас приковал мои глаза к чудовищному совокуплению: два зеленоватых брюшка тесно прижаты друг к другу, надкрылья подрагивают, а челюсти, похожие на клюв попугая, дробят щиток еще живого самца, который словно в экстазе судорожно сучит верхними конечностями.
Возникает новый звук, сначала нежный, как пение сверчка, затем нарастающий до пронзительного свиста, словно неисправный микрофон на ушедших в прошлое митингах или концертах.
Невольно я делаю шаг назад. Это самка звинчит. Отсюда и их название: звинчи. Ни у кого не было ни времени, ни желания придумать что-то другое, да, в общем-то, лучшего и не найдешь.
Их главная и реальная сила не в омерзительности и жестокости, по сравнению с которыми самые жуткие кошмарные сны кажутся детскими сказками. И не в их количестве, которое так и не удалось точно определить. Их главное преимущество над нами в способности звинчать. Когда их модулированный свист поднимается до такой высоты, что становится неслышимым, люди и животные падают замертво и, если он не прекратится, уже не встают.
Но это еще не все: они используют эту свою физиологическую особенность как боевое оружие, усиливая ее действие с помощью специальных аппаратов. Звинчам не понадобились пушки, чтобы разрушить наши дома: хватило и ультразвука.
Внизу, на улице, звинч-самка продолжает свистеть свою любовную песню. А на меня накатывает волна страха и ненависти. Положить конец этому жуткому звуку, этому гнусному похрустыванию, всей этой мерзости! На столе — открытый чемодан. Я выхватываю оттуда револьвер. Ставни хлопают о стену. Солнце освещает разом жалкий гостиничный номер, где, скованный страхом, я прожил четыре дня, не решаясь последовать за теми, кто покинул город.
Выстрелы звучат резко, звонко, почти весело в зловещей тишине покинутого пригорода. Один, два, три… Голова с чудовищным глазами разлетается на куски. Звинч-самка мертва, но я не в силах остановиться: четыре, пять, шесть — пока курок не щелкает вхолостую.
После долгих часов заточения, темноты и тишины сразу столько света, шума, действия… Страх исчез. Пахнет порохом. Наполовину съеденный звинч-самец еще подрагивает, но меня это больше не страшит, а наоборот, приводит в неистовую ярость.
Я выскакиваю из комнаты, слетаю по лестнице, раскидываю нагромождение мебели и матрацев, которыми забаррикадировал входную дверь… К брошенной машине привязана канистра… Несколько движений ножом: канистра свободна, и я обливаю бензином обоих звинчей. Десять, двадцать литров…
Я смотрю, как горят их тела: трещат, лопаются, стекают в огонь. Крылья и надкрылья унесены первым же высоким и мощным языком пламени. Я стою так близко к огню, что трудно дышать от жара, и угольки, с треском вылетающие из костра, застревают у меня в волосах. И я смеюсь.
Вот уже много часов, как я шагаю по безмолвным улицам, загроможденным обломками и брошенными вещами. Запах, поднимающийся из разрушенных домов, невозможно описать.
Я не мог больше оставаться в отеле. Что если звинчи патрулируют где-то поблизости?.. Если бы они нашли двух сожженных тварей, им не составило бы труда обнаружить меня.
Надо сказать, по дороге мне встретилось немало мертвых звинчей. Проходя через парк, я насчитал их, изрешеченных пулями, около пятидесяти: на аллеях, на берегу пруда и даже среди автомобильчиков и лошадок карусели.
Я видел также тех, кто устроил эту великолепную бойню: расчет двух крупнокалиберных пулеметов, установленных у входа в парк. Скрючившись, они лежали на земле, зажав руками уши, в мучительной неподвижности, свойственной насильственной смерти. Одна каска откатилась к подножию платана. Повсюду валяются пулеметные ленты.
Подобные арьергардные посты, оставленные, чтобы обеспечить эвакуацию гражданского населения, были, видимо, разбросаны по всему городу. Они пожертвовали собой и задержали вторжение на несколько минут, на несколько секунд, пока не качали рушиться вокруг них и не показались на перекрестках отвратительные фигуры, в чьих фасеточных глазах стократно отразились искаженные ужасом человеческие липа.
Не безумие ли то, что я делаю? В городе нет ни единой души, это ясно. Зачем Марии оставаться? Но даже если и так, ее все равно заставили бы уйти из города вместе со всеми. Я хорошо помню, как в первый день по всему городу разъезжали радиофицированные автомобили: «Вниманию населения! Необходимо временно покинуть город! Захватчикам удалось прорвать линию обороны! Уходите за город! Не оставайтесь! Уходите за город! Оставаясь в городе, вы подвергаете себя смертельной опасности!»
Из окна отеля я наблюдал за этим безоглядным бегством, полным насилия, растерянности и страха, за этим паническим исходом, лишенным даже видимости достоинства, несмотря на тщетные призывы властей.