Выбрать главу

В голосе тетки вновь появились восторженные пришепетывания, и прямо посреди коридора из воздуха стал возникать нерукотворный памятник Аркадию Моисееичу. Памятник этот все увелечился, разростался, подпирал головой потолок и ему тесно уже становилось в коридоре, как вдруг он разом обрушился. Голос тетки, утерявший всю свою сладость, сказал сухо: «Не кладите, пожалуйста, на мой стол! Вон туда, в ту стопку!»

Погодин вначале удивился, не понимая, о чем это она, но сразу понял, что слова эти были обращены не к нему, а к кому-то другому. Впрочем уже через секунду тетка спохватилась и добавила в голос немного теплоты:

— Дела, видишь, дела… Как только что-то прояснится, я позвоню!

Договорились?

— Вечером я буду в университете.

— Я помню. И давай, выше нос: скоро станешь папашей!

Тетка скомканно попрощалась и замолкла, выжидая гудков, чтобы отключиться самой. Погодиным давно было обнаружено, что в конце телефонных разговоров с жениной теткой всегда возникает состязание в вежливости, заключающееся в том кто повесит трубку последним. И тетка, как опытный министерский работник, чаще всего побеждала.

Вот и сейчас, ощутив с другой стороны провода каменное министерское терпение, ограниченное лишь окончанием рабочего дня, Погодин сдался и первым повесил трубку.

До пяти вечера, когда ему надо было ехать в университет, он звонил в регистратуру еще трижды и всякий раз ему отвечали, что Даша еще в предродовой.

«Как же долго… Это даже хорошо, что мне нужно теперь уходить. В дороге я буду меньше волноваться, на семинарах еще меньше, а когда вернусь из университа, уже что-то будет известно,» — говорил себе Погодин.

Он вспомнил и позавидовал тому, что у одного его бывшего однокурсника дочь родилась, когда однокурсник был за границей. Молодой отец узнал об этом только через два дня и от умиления всплакнул в трубку, а когда через три месяца вернулся, то безо всяких волнений получил дочь уже вполне готовую, хорошенькую и пухлую, в байковом одеяльце и даже чуть ли не с розовым бантиком. Этот розовый бантик на одеяльце и еще кружевные пеленки были совершенным плодом погодинской фантазии, и хотя он догадывался, что на деле все иначе, пока не собирался разрушать иллюзию, а всячески поддерживал ее.

Чувствуя от простуды небольшую слабость в ногах, он не пошел к метро пешком, а стал дожидаться автобуса. На остановке с ним рядом стояла молодая женщина с коляской, в которой полусидел-полулежал маленький ребенок какого-то с точки зрения Погодина, не очень большого возраста. На лице у чуда природы расцветал красными розами диатез, кое-где, точно молодыми листьями подчеркнутый пятнами зеленки. Ребенок нимало не смущался своим нелепым видом как не смущался бы вообще ничему происходящему с ним. Погодин подумал, что если бы мимо вдруг пролетел на розовых крыльях автобус или начался бы конец света, ребенок точно так же спокойно смотрел бы на это, как таращился теперь на него. Погодин стал смотреть на этого малыша и, тренируясь, представлять что это его сын, но его матери это не понравилось и она закрыла ребенка спиной.

Выходя из метро на станции «Университет», он по привычке бросил взгляд на светящиеся электронные часы перед первым вагоном и увидел, что на часах восемнадцать тридцать две. Позже он приписывал это той внутренней связи которая, будто, была у него с женой, но тогда лишь подумал, что семинар у вечерников уже началась и он, как обычно, слегка опоздал.

Идя вдоль чугунной ограды той дорогой, которой он ходил все годы своего студенчества и аспирантства, а теперь и преподавательства, Погодин думал о том, как будет воспитывать сына. «Надо его сразу же начать учить: вначале говорить, потом как можно раньше читать! Он должен расти приспособленным. К мужчинам мир особенно жесток — слабых и глупых он давит и сметает. Сюсюкаться с ним не буду, мне дураков не нужно! Пусть только попробует вырасти глупым сразу отдам в военное училище, да именно в военное училище!.. Решено! Надо и Даше это сказать, пусть не расчитывает, что он отсидится у нее под юбкой… И к черту всех тещ и теток, чему они его научат?» — думал Погодин и получал удовольствие от жесткости собственной позиции.

Он так увлекся, что опомнился только, когда двери лифта разъехались перед ним на девятом этаже первого гуманиторного корпуса.

Когда Погодин вошел в аудиторию, его группа уже была там и вяло переговаривалась между собой. На всех лицах Погодин увидел все то же обычное и равнодушное выражение, которое было на них всегда, но которое сегодня так пугало его во всех людях. Ему казалось, что все они плавают в спокойном затхлом киселе, мешавшем им широко улыбаться, порывисто двигаться и ярко выражать свои чувства.

Возможно поэтому Погодин читал сегодняшнюю тему вяло, затевал ненужные споры, стал зачем-то разбирать грамматические формы «Задонщины», которые и сам, как выяснил, плохо помнил и заставлял студентов вычерчивать генеалогическое древо князей из «Слова о полку Игореве». При всем этом студенты представлялись ему скучными и ограниченными, и даже у хорошенькой девочки, которая сидела у окна и которой он всегда незаметно любовался сегодня нос казался слишком длинным, а лицо — узким и желтоватым. Семинар затянулся до бесконечности, и Погодин больше самих студентов обрадовался когда наконец зазвонил звонок.

После первого семинара сразу начинался второй, у другого курса, и здесь Погодин воспользовался случаем и прочитал подготовленную назавтра лекцию решив проверить, прозвучит ли она. Почти сразу он пожалел о своей затее, но решил довести ее до конца. Собственный голос казался ему слабым, мысли незначительными и банальными, а когда он хотел сказать что-то новое — слишком сбивчивыми.

Студенты слушали его невнимательно, смотрели осоловело, очевидно устав за день, и лишь одна девушка, высокая, нескладная, с некрасивым лицом, быстро писала что-то в тетради. Кандидату стало жаль ее и он хотел сказать, что она то же сможет прочитать и в учебнике, но тут же вспомнил, что кто-то говорил ему об этой девушке, что она точно так же напряженно пишет на всех лекциях, но ничего не может после запомнить и на экзаменах плачет.

Лишь под конец, когда до звонка оставалось уже минут десять, Погодин немного разговорился и высказал одну-две свежие мысли, никем не замеченные потому что все уже устали и даже девушка с конспектами отложила ручку.

Домой Погодин возвращался в самом отвратительном настроении. Он казался себе человеком самым незначительным, трусливым, нерешительным и поверхностным слишком легко идущим на компромисы и боящимся тяжелой кропотливой работы.

Погодин вспоминал, как сложно ему всегда было заставлять себя ездить в архивы и сидеть в библиотеках и книгохранах, а без этого настоящий ученый-филолог невозможен. Вспомнил он и много других тяжелых и неприятных случаев, как нельзя лучше доказывавших и подчеркивающих все его слабости и недостатки.

«Мне уже двадцать шесть, а я не совершил ничего яркого и талантливого. В эти годы и Пушкин, и Лермонтов, и Толстой были уже известны и имена их гремели на всю Россию. Раньше мне казалось, мой потолок уже далеко, теперь же кажется я уже достиг его. Смогу ли я быть хорошим отцом, а даже если и смогу, вдруг мой сын будет таким же тусклым, как и я сам или даже еще тусклее? Вот бы он был ярче — в десятки, в сотни раз!» — размышлял Погодин, большими, точно циркульными шагами, приближаясь к дому.

При этом о сыне он думал, как о чем-то еще несовершившемся, не появившемся на свет и был почему-то уверен, что жена еще не родила, схватки оказались ложными и, возможно, ее даже на несколько дней отпустят домой.

Эта уверенность была такой сильной, что когда он пришел домой, то не стал звонить в роддом, а решил прежде поужинать и выпить аспирин, чтобы наконец прекратился досаждавший ему кашель.

Когда же внезапно зазвонил телефон, Погодин вздрогнул и, засуетившись подбежал к нему, потеряв по дороге тапок.

Это снова была тетка жены, громкая и взбудораженная:

— Я тебе третий раз звоню, где ты ходишь? Поздравляю, у тебя мальчик, три пятьсот шестьдесят. В восемнадцать тридцать. Голова тридцать шесть, рост пятьдесят… Или это рост тридцать шесть. Неважно, короче…