Выбрать главу

Когда Мур со своим другом Митькой (Дмитрием Сеземаном) болтали по-французски, читали стихи Верлена и Малларме, прохожие оглядывались — иностранцы! В предвоенной Москве иностранец был редким, экзотичным явлением, как попугай в заснеженном русском лесу. Не только случайные прохожие принимали Мура за иностранца. Это было едва ли не общее мнение. «Не наш», — выдохнет Мария Белкина, будущий биограф Цветаевой. «Парижским мальчиком» назовёт Мура Анна Ахматова. Одноклассники единодушно признают Георгия Эфрона «французом», хотя в его жилах не было ни капли французской крови.

Любопытно, что все столь же единодушно признавали его необыкновенное сходство с матерью. Отец в шутку сказал о Муре: «Марин Цветаев». «В комнату вошла молодая, розовощёкая, стройная Марина в брюках», — напишет о Муре всё та же Белкина, только вот настоящую Марину она парижанкой не считала: «Столько лет прожила за границей, в Париже — и ничего от Запада. Всё исконно русское и даже не городское, а скорее что-то степное, от земли…» — записала она в дневнике.

А Мур вовсе не хотел французом оставаться. Он приехал в Советскую Россию, чтобы стать советским человеком.

О своём новом отечестве Мур знал очень много. Марина Ивановна читала ему русские книги, Сергей Яковлевич водил на советские кинокартины. Родители внушали Муру, что во Франции он только эмигрант, что его родина в России. Товарищи по католическому колледжу считали Мура русским. Казалось бы, самой судьбой ему предназначено жить в Советском Союзе.

Жизнь в СССР не сразу разочаровала его. Даже советская бедность, бытовая неустроенность не слишком смущали Мура, ведь и во Франции семья Эфрон жила бедно. Одно время Цветаева подбирала на рынке овощи, упавшие с лотков. Правда, Мура удивили простые советские люди, квартирные хозяева, соседи по коммуналке: «Странно — люди живут в Советском Союзе — а советского в них ни йоты. Поют пошлятину. О марксизме не имеют ни малейшего представления», — записал он в дневнике.

Но вообще-то Мур редко обращал внимание на такие мелочи. Его занимали литература (французская и русская) и мировая политика. В Европе уже шла война. Мур добросовестно, день за днём, отслеживал события на Западном фронте, в Норвегии, на Балканах, в Эфиопии: «Вообще, больше всего меня интересует международное положение и мировая политика. Кто кого одолеет в Африке? Говорят, в недалёком будущем там начнётся сезон дождей».

Нечего и говорить, что такой странный, нестандартно мыслящий молодой человек был одинок. Мур во всех отношениях перерос сверстников. В их глазах он оставался парижанином, «мусье». Уже в Ташкенте, в школе для эвакуированных, его будут звать Печориным, но ведь и Печорин — человек одинокий. Впрочем, изгоем Мур тоже не был. Он учился в подмосковном Голицыне, затем в паре московских школ, наконец, в Ташкенте. Нигде его не унижали, не преследовали, клеймо «сын врага народа» (Сергея Эфрона арестовали в октябре 1939-го, расстреляли в августе 1941-го) счастливо миновало Мура.

В свою очередь, Мур старался стать «своим», советским и русским (эти понятия, по крайней мере первые два года пребывания в СССР, для него сливались), изо всех сил. Арест отца и сестры как будто не повлиял на его убеждения. До осени 1941-го он оставался убеждённым коммунистом (хотя не состоял даже в комсомоле). В дневнике Мур не устаёт писать одно и то же: надо жить настоящим, «жить советской действительностью». «Митька опять французит», — ругал Мур своего единственного друга, такого же русского парижанина, как сам Мур.

Георгий Эфрон настолько хотел стать советским, что и вкус свой, и взгляды пытался подчинить общепринятым. Неспортивный («руки как у девушки»), увиливавший от обязательной тогда для старшеклассников военной подготовки, Мур начинает ходить на футбол, потому что футбол любили, как ему казалось, все нормальные советские молодые люди. Эстет, ценитель Бодлера и Малларме хвалил «Как закалялась сталь». Хуже того, он даже поддержит критика Зелинского, когда тот разругает стихи Марины Ивановны за «формализм и декаденс». Мур поддакивает советскому критику: «Я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери — совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью».

Вообще с матерью он был суров. Она называла сына «Мур, Мурлыга». Сын называл её «Марина Ивановна». О Цветаевой он писал очень мало.

Помимо политики и литературы, Мура интересовали друзья и женщины. У него не было ни тех ни других. Митька долгое время казался Муру слишком парижским, слишком французским. «Марин Цветаев» хотел подружиться с настоящим советским человеком: «В Москве у меня совершенно нет друзей», «…это довольно ненормальное явление: 15-летний молодой человек Советской страны не имеет друзей!». Такие жалобы много раз повторяются в дневниках 1940—1941-го. Появлялись знакомые, товарищи, но не друзья.

О женщинах Мур знал больше, чем его одноклассники, по крайней мере в теории. Георгий сетовал, что Марина Ивановна недостаточно просветила его на сей счёт, но ведь в распоряжении молодого человека было сколько угодно сведений, от «Декамерона» до французских порнографических журналов, что свободно гуляли по рукам учеников католического колледжа Маяра в Кламаре, где Мур учился несколько лет. Московским девочкам нравился взрослый и элегантный Георгий Эфрон, а Георгий мечтал поскорее потерять свой fleur d’oranger (цветок апельсинового дерева, цветок невинности — разг. фр.). Но перевести теорию в практику не решался. Взрослые женщины были недоступны, сверстницы — малоинтересны. Мур оказался разборчив. К тому же его вкус сформировался в другой стране: «Во Франции за такой не волочились бы», — пишет он об однокласснице, за которой ему советовали поухаживать. Нет, Мур ценил себя высоко: «Для меня нужна девушка во сто раз красивей, и умнее, и очаровательнее».

Нашёл ли он такую? По крайней мере ему показалось, что нашёл. Имя Вали Предатько впервые упомянуто в дневнике Мура 17 мая 1941-го: «Вчера звонила эта девица. Я узнал её голос — я теперь знаю, кто она: это Валя Предатько <…>. Мы с ней пресимпатично разговаривали. Вообще, она мне нравится — она остроумна и в известной степени привлекательна».

Мур и Валя учились в одной школе, Мур в 8-м, Валя — в 9-м классе. За неуспеваемость её оставили на второй год, так что осенью 1941-го Мур и Валя стали бы одноклассниками. А пока, в мае — июне 1941-го, их роман счастливо развивался. Роман был по-советски целомудрен, пожалуй, что чересчур целомудрен: «Я даже её ни разу не взял под руку. И я с ней на «вы». Она тоже, кстати». Свой «цветочек» Мур так и не потерял, в «парижском мальчике» было слишком мало страсти и слишком много рассудочности. Впрочем, может быть, Вале и Муру просто помешала война? Во второй половине июня их роман был в разгаре. Несколько дней Мур вёл дневник только по-французски, что было признаком сильного душевного волнения. Через месяц Марина Ивановна увезёт Мура из Москвы. Он вернётся в столицу осенью 1941-го и встретит Валю, с которой пару месяцев лишь обменивался редкими письмами. Но интерес к ней Мура будет уже вполне меркантильным: «Завтра буду ей звонить. Она работает на хлебопекарном заводе; возможно, что это мне поможет в смысле получения хлеба». Впрочем, и в лучшие времена Валя платила за Мура, покупала ему билеты на футбол. Но чувства Вали к Муру не совсем угасли. Она будет уговаривать Мура не уезжать из Москвы (напрасно), будет посылать ему в Ташкент деньги, однако Мур отнесётся к ней холодно.

Зададим вечный вопрос: если бы не было войны, не было панического бегства в Елабугу, самоубийства Марины Цветаевой, не было страшных московских дней в октябре 1941-го, как мог сложиться их роман? Боюсь, что сложился бы точно так же. Мур как будто наткнулся на стеклянную стенку. Мур и Валя выросли в разных мирах. Для сына Марины Цветаевой Валя Предатько была слишком «простой», девушке не хватало европейской культуры, которую так ценил Мур. Шестнадцатилетний мальчик пытался «перевоспитать» семнадцатилетнюю москвичку, сделать её похожей на себя: «Уже поздно!» — говорила Валя. Умный, рационально мыслящий Мур должен был согласиться: «Попытки изваять из Вали образ, немного похожий на меня, обречены на неудачу, потому что противоестественны и неорганичны».