Выбрать главу

Гумилев, пытаясь найти природу “комплиментарности”, предложил гипотезу “этнических полей” (разновидности полей биологических). Совпадение колебаний полей порождает у людей ощущение взаимной близости (положительная комплиментарность), а их диссонанс порождает ощущение чуждости, несходства, ведущее к антипатии, а затем и к внешне немотивированной ненависти[224]. В принципе, гипотеза логичная. Сами колебания, по-видимому, отличаются у разных представителей одного и того же этноса, что порождает, с одной стороны, людей более расположенных к контакту с иностранцами, с другой — националистов вроде супругов Достоевских. Эта гипотеза достаточно логично объясняет неприязнь Достоевских к немцам и швейцарцам, однако настоящих доказательств в моем распоряжении нет. Это тоже всего лишь версия.

И в заключение хочу представить читателю еще одно предположение. Как-то грустно завершать одну статью, не перебросив мостика к следующей. Финал нашей статьи — это вовсе не конец пути, а лишь небольшая остановка, если хотите — привал.

Ученые люди — политологи, историки, социологи, этнологи — еще недавно относились (многие относятся и до сих пор) к “бытовому национализму” несколько пренебрежительно. Считали его маловажным, вторичным. Вот национализм “идеологический” — это дело другое. Идеологии национализма посвящены многочисленные и разнообразные монографии и диссертации, что касается “бытового национализма”, то он таким вниманием, по крайней мере до последнего времени, не пользовался. А зря. Прав был Ленин, идеи действительно только тогда становятся силой, когда овладевают массами. Но для того, чтобы овладеть ими, сами идеи должны соответствовать тем чувствам, представлениям, ожиданиям, которые уже существуют в умах людей. Идеология национализма создаётся интеллектуалами, однако для того, чтобы стать реальной силой, она должна иметь опору в массовом сознании, а эту опору как раз и дает “бытовой национализм”. Да и сами идеологи? Не бытовой ли национализм лежит в основе их убеждений? Идеологи национальных движений, от Мадзини до Гитлера, менее всего походили на прагматичных и расчетливых рационалистов, которые попросту “воздействовали на простейшие чувства” людей ради достижения собственных, вполне материальных целей. Как бы не так! Идеологи национализма в большинстве своем были как раз искренни в своих убеждениях. Не скрывался ли банальный бытовой национализм за самыми сложными и утонченными националистическими концепциями? Я не утверждаю, я просто хочу обратить внимание читателя. Разве не естественно предположить, что в основе русского мессианства, в основе идеи о народе-богоносце, в основе критики Достоевским католицизма лежало все то же чувство?

Иррациональная ксенофобия Достоевского, как мне представляется, не могла не повлиять на его творчество. Быть может, именно в ней лежит первооснова его критики западного христианства. Не исключаю, что повлияла она и на мессианскую идею о народе-богоносце. И вот во второй книге двадцать восьмого тома собрания сочинений Достоевского я нашел подтверждение своим догадкам. Конечно, это лишь шаткий мостик, переброшенный от бытового национализма к идеологическому, но по мостику можно перейти на другой берег. Вот этот мостик:

“О, если б Вы знали, как глупо, ничтожно и дико это племя [швейцарцы. — С.Б.]. Мало проехать путешествуя. Нет, поживите-ка! Но не могу Вам теперь описать даже и вкратце моих впечатлений; слишком много накопилось… В управлении и во всей Швейцарией — партии и грызня бестолковая, пауперизм, страшная посредственность во всём; работник здешний не стоит мизинца нашего: смешно смотреть и слушать. Нравы дикие, о если б Вы знали, что они считают хорошим и что дурным. Низость развития: какое пьянство, какое воровство, какое мелкое мошенничество, вошедшее в закон в торговле… В Германии меня всего более поражала глупость народа: они безмерно глупы, они неизмеримо глупы… всё-таки наш народ безмерно выше, благороднее, честнее, наивнее, способнее и полон другой, высочайшей христианской мысли, которую и не понимает Европа с её дохлым католицизмом и глупо противоречащим самому себе лютеранством”[225] (из письма Ф.М. Достоевского А.Н. Майкову от 31 декабря 1867 года).

Впервые опубликовано в журнале «Урал»

Три портрета на фоне войны: Проханов, Лимонов, Воробьёв

Где-то за рощей хлопнул выстрел. Другой. И пошло, и пошло!..

— Бой неподалеку! — вскрикнул Пашка.

— Бой неподалеку, — сказал и я, — это палят из винтовок. А вот слышите? Это застрочил пулемет.

— А кто с кем? — дрогнувшим голосом спросила Светлана. — Разве уже война?

Первым вскочил Пашка. За ним помчалась собачонка. Я подхватил на руки Светлану и тоже побежал к роще.

Аркадий Гайдар, “Голубая чашка”

Война — тема древнейшая. Мировая литература начиналась с “Илиады” и “Махабхараты”, русская — со “Слова о полку Игореве”. Шли века, сменяли друг друга императоры, короли, великие князья, цари, президенты и генеральные секретари, но вновь и вновь поэты, художники, а позднее прозаики писали о войне, о войне, о войне. Пограничное состояние. Грань между жизнью и смертью истончается, становится прозрачной, лучшие и худшие стороны человеческой души обнажаются (“одежды” лицемерия спали, стали ненужными), представая во всей красе, во всем уродстве. К тому же война тысячелетиями оставалась практически перманентным состоянием общества: мир был краткой передышкой между войнами, любой “вечный” мир оказывался лишь перемирием. Литература следовала за жизнью, как хвост за лисой.

В советской литературе начиная с сороковых годов военная тема была из главнейших. В девяностые появились книги, написанные без оглядки на цензуру, — “Прокляты и убиты”, “Веселый солдат” Виктора Астафьева и уже не фронтовиками созданные “Генерал и его армия” Георгия Владимова и “Ушел отряд” Леонида Бородина.

Новые войны принесли “афганскую” (Олег Ермаков, Павел Андреев) и “чеченскую” (Александр Карасев, Аркадий Бабченко, Захар Прилепин) прозу. Изменился и взгляд на войну: “Независимо от провозглашаемой цели дело человека-воина заранее проиграно: войну не оправдать, не приспособить. Эта чисто современная, сравнительно недавняя концепция войны нова для нас <…>. Война для традиционного сознания — это ратное дело, столь же благородное и извечное, как какое-нибудь кузнечное или земледельческое. <…>

У героев новой военной прозы — новые отношения с войной. <…> Главный персонаж слаб, трусоват, нерешителен — а значит, наиболее человечен, наиболее чисто и бесстрастно (то есть адекватно современному сознанию) воспринимает войну”, — писала Валерия Пустовая о современной военной прозе.

Александр Агеев немного снисходительно, но вполне доброжелательно оценил статью Пустовой: “Читаешь и думаешь: ну, наконец-то наши литературоведы додумались до того, до чего западные их коллеги додумались довольно давно”, — и привел цитату из Лесли Фидлера: “Нет ничего, за что стоило бы людям жертвовать собой, нет ничего, за что стоило бы умереть…”

На самом деле нет ничего нового под луной, а потому противопоставление “традиционного” “современному” мне представляется несколько наивным. Инстинкт самосохранения воздействовал на “традиционное” сознание столь же сильно, как и на “современное”. Многие способы “косить” от службы в армии изобрели еще в Древнем Риме. Отвращение к войне — массовому самоубийству народов — тоже появилось не после Второй мировой: “…или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать”. Лев Толстой написал “Севастополь в мае” более полутораста лет назад, Всеволод Гаршин опубликовал свои “Четыре дня” сто тридцать лет назад, а китайский поэт Ду Фу в середине VIII века создал вот эти строки:

Пошли герои Cнежною зимою
На подвиг, Оказавшийся напрасным,
И стала кровь их В озере — водою,
вернуться

224

Гумилев Л.Н. Этногенез и биосфера Земли. — М.: “Айрис-Пресс”, 2004. С. 314–321.

вернуться

225

ПСС Т. 28. Кн. 2. С. 243.