Выбрать главу

Налила мне чашку, другую, а чашки, помню, очень были красивые, насквозь просвечивающие, тончайшего фарфора, не то китайские, не то японские... Наливает и говорит: «Не знаю, Женечка, как тебе об этом сказать, как объяснить, чтоб ты не обиделась... Ведь у каждого семейства свои порядки, свои традиции... Тебе, может, Игореша не рассказывал, а дедушка у него был русский дворянин, офицер... И мне хотелось бы, ты меня поймешь, чтоб жена у Игоря была русская...» И что-то еще она говорила, но я положила на блюдечко недоеденный пирожок с изюмом (с тех пор я терпеть не могу изюм!...), сказала «спасибо» и вышла... Не вышла — выбежала из-за стола и ходила-плутала по улицам, только чтобы на него не наткнуться...

— И что же потом?..

— Потом?.. Больше мы с ним не встречались. И с того дня... С того самого дня что-то во мне перевернулось, какая-то пропасть раскрылась, по одну сторону — я, по другую — они...

— Так это его ты и увидела в музее?..

— Не знаю... Скорее всего мне это показалось...

— Ты говоришь: «я и они...» Но...

— Да, да... И все, с чем я сталкивалась потом, только подтверждало — я права...

Я не хотел с нею соглашаться... Но и спорить не хотел. Она стискивала сумочку все крепче, зрачки ее расширились и стали огромными, они смотрели в ночь, в пустоту, и в них тоже была ночь, пустота...

Как-то мы были в Большом зале консерватории, на концерте, исполняли Шестую симфонию Чайковского, для меня всегда звучавшую как всплеск отчаяния в борьбе с неумолимым роком... Дирижер с таким неистовым самозабвением размахивал палочкой, что фрак на нем лопнул, от плеча к подмышкам поползли змейки. Мы сидели в партере, в первых рядах, и заметили это. К тому же музыка, вероятно, протерла мои глаза: я заметил, что черное платье с рукавами ниже локтя, отделанное переливчатым черным стеклярусом, очень идет Жене, руки у нее полные и округлые, как у Анны Карениной, а белый вязаный платок ложится узорными веерными складками вокруг высокой шеи, падая на тонкие, плавно изогнутые плечи. Она сидела, погруженная в себя, отрешенная от всего, смятение, горечь, какая-то бездонная тоска застыли в ее глазах, и что-то трагически-печальное было во всем ее облике...

— Ты сегодня такая красивая... — сорвалось у меня с языка, словно я впервые ее увидел.

Она не слышала, по-прежнему сосредоточенная на чем-то своем, погруженная в себя...

Стонущие, громоподобные раскаты, неукротимые, ревущие валы, накрывающие утлые суденышки, то взмывающие на пенистый гребень, то рушащиеся в бездну... Я накрыл ее руку, лежавшую на подлокотнике, своей, и сжал... Она не шевельнулась... И так мы просидели до конца симфонии, до ее финальных, не оставлявших надежды звуков...

23

Валька Перевощиков сидел перед столом, развалясь, нога на ногу, в майке и кальсонах. На столе была пустая бутылка из-под вермута, рядом жестянка из-под консервов и в ней — несколько окурков с розовыми ободочками на концах, надкушенное яблоко... Валька смотрел на меня растерянно, в светлых, с белесыми ресницами глазах его застекленел страх...

Позади него, у окна, стояла разобранная кровать, на ней — скомканное одеяло, смятая грязноватая простыня с зиявшим посредине, как рана, темно-багровым пятном.

— Это она была здесь?.. — спросил я.

Никитина встретилась мне внизу, на выходе из общежития. Она шла, как слепая, вскинув голову, с мертвым, устремленным вперед взглядом. Не знаю, заметила ли она меня (ее невнятное движение головой можно было принять за кивок), но шаги ее убыстрились, она вышла...

Валька вздохнул, шумно втянул в себя слюну и проговорил, прочистив горло:

— Она... Только ведь откуда я знал, что она целочка?..

Я никогда не испытывал ничего подобного... Такого сладостного, все мое тело пронзившего наслаждения, когда пальцы мои сдавили Валькину шею с выпирающим кадыком и глаза его вылезли из орбит. Он весь напрягся, пытаясь вывернуться, расцепить мои пальцы, к тому же он был и выше, и сильнее меня, но я мог его задушить, сам не ведая, откуда взялась у меня такая несокрушимая сила.

Но я разжал руки, с размаху швырнув его на койку.

— Зверь... — сказал Валька, растирая горло.

Зверь?.. Это было для меня сказано слишком мягко. Я был не зверем, а скотом, самой настоящей скотиной, и если бы не я... Но накануне, за день или за два, он попросил меня на пару часов «освободить помещение» (у нас была комнатка на двоих, на втором этаже). Потехи ради я потребовал за это небольшой, стоявший у него на полке томик «Поэзия декабристов», в свое время он его купил, а я его проворонил. Валька согласился. «И однотомник Гете», — добавил я, шаря взглядом по его книжной полке. Валька согласился. «А заодно и однотомник Бальзака», — иезуитствовал я. Валька готов был на все... Кто была Валькина «она» — какое мне дело?..