Выбрать главу

— Пришлось... У меня была бабушка, она плохо понимала по-русски, да и видела уже плохо... Я читала ей вслух.

— Вот как... А почему твоему дедушке понравилось мое имя?

— У него был братишка, тоже Павел, его убили во время погрома... Они оба тогда были малолетки...

Она сказала об этом совсем просто, как бы между прочим, а мне представился мальчуган в луже крови, с ловко, единым взмахом шашки вспоротым животом... И неподвижные, полные ужаса и страха глаза маленького Мотла, забившегося то ли за печь, то ли в кучу какого-то тряпья... Но Женю расспрашивать я не стал, да и что могла она рассказать... К тому же до нас, пока мы сидели перед этажеркой, донеслось негромкое, мерное гуканье топора, сопровождаемое щелканьем распадающихся, до звона высушенных на солнце полешек.

— Он всегда это делает сам, — сказала Женя, смеясь, — никого не подпускает...

Я все-таки вышел. Дедушка Мотл, аккуратно сложив пиджак на железной койке, оставшись в по-прежнему застегнутой на все пуговки жилетке, ставил на пенек очередной чурбак, взмахивал топором, всаживал его в самую середину, разламывал надвое и продолжал колоть каждую половинку в отдельности, желтые, медового цвета сосновые щепки стайкой взмывали вверх и веером рассыпались вокруг.

Вопреки словам Жени, дедушка Мотл подпустил меня к себе, передал колун с отполированной долгой работой ручкой, уж не знаю, что вызвало его доверие ко мне — имя, напоминавшее о брате, или старание, с которым я окапывал яблони... Как бы там ни было, потом мы мы кололи дрова вдвоем, попеременно, а когда готовых кругляшей не хватало, пилили разогретые солнцем, сладостно пахнувшие смолой бревешки, уложив их на козлы, при этом Женя, удерживая бревешку за кончик, ныла, упрашивая дать и ей попилить, но мы отгоняли ее, как надоедливую, приставучую муху, что ее одновременно и сердило, и веселило.

Потом, к вечеру — мы еще не успели переколоть все дрова — стали сходиться те, кто жил в тереме-теремочке, как про себя называл я домик, украшенный ползущими по шпагатинам вьюнками-граммофончиками... Первой пришла Женина тетя — тетя Люба, полная, крупнотелая женщина с удлиненным лошадиным лицом и, как у лошадей, большими, добрыми, слегка печальными глазами, в глубине которых проблескивал тщательно законспирированный юмор, я не сразу смог его уловить...

— Так у нас гость?.. — проговорила она певуче, целуя Женю и протягивая мне руку. — Что же меня не предупредила?.. Я бы прихватила черной икорки, шампанского, как же... Или вы предпочитаете красную?... Ах, вы волжанин, тогда, ясное дело, черную... И как, милая, мы будем встречать твоего гостя без черной икры?.. Он обидится...

Я уверял, что не обижусь, и мы с Женей оба хохотали, хотя у тети Любы (я как-то сразу стал ее так называть) сохранялось на лице вполне серьезное и даже огорченное выражение.

— Она работает в гастрономе на Смоленской, — сказала мне Женя, выкладывая из принесенной тетей сумки пару бутылок кефира, хлеб и маленький сверточек с колбасой.

Потом пришел муж тети Любы, Давид, так его все тут звали, и Левка, его племянник, рослый, плечистый, тяжеловесный, с громадными кулачищами, с въевшейся в поры и царапины металлической пылью — он работал слесарем в железно-дорожном депо. Что же до Давида, то был он, как и племянник, крупного сложения, с красивым, застенчивым, легко краснеющим лицом, передвигаясь на костылях (у него не было одной ноги), он словно стыдился полученного на фронте увечья. Последней была Женина мама, она как-то незаметно, бесшумно впорхнула во двор — светловолосая, с такими же, как у дочери, зелеными глазами, в скромном и вместе с тем нарядном платье (на ней любое платье выглядело бы нарядным), отороченном вокруг шеи кружевным воротничком.

Потом сели за дощатый, покрытый клеенкой стол, врытый ножками в землю. Давид мигнул Левке, и тот ушел и вернулся с бутылью вишневой настойки. Дедушка Мотл, занимавший место во главе стола, торжественно поднял свою стопку, произнес «Лехаим» и чокнулся со мной первым. И все повторили «Лехаим» и чокнулись — со мной и друг с другом. Я чувствовал себя уже почти своим человеком за столом, хотя многое говорилось на идиш, но Женя, сидевшая рядом со мной, переводила кое-что, и я понял, что речь идет обо мне, о том, как я помогал окапывать яблони, колоть дрова...

Когда первый голод был утолен, а Левка украдкой подлил в стопки по второму разу, за столом стало весело, и особенно после того, как тетя Люба изобразила покупательницу-еврейку, которая сегодня пробилась к ее кассе и начала требовать, чтобы ей вернули деньги, уплаченные накануне за рыбу:

— Какая же это рыба?.. Это не рыба!.. От нее рыбой даже не пахнет!..