Выбрать главу

— Замуж?..

— Да, замуж...

Она опустила, спрятала глаза, увела их куда-то в сторону...

У меня запрыгало, заколотилось сердце, я едва проглотил застрявший — ни туда ни сюда — в глотке комок... Что ж, замуж так замуж... — сказал я себе. — Я-то здесь причем?.. Однако меня, как обручем, сдавило ощущение невозвратимой утраты, потери... Но я не позволил себе откликнуться на Женины слова даже вопросом: «Кто он?..» или «Когда же?..»

— Надеюсь, это не помешает нам иногда встречаться?.. — только и спросил я с деревянной усмешкой, будто цитируя фразу из какой-то английской пьесы.

— Не знаю, ведь я буду уже не одна... К тому же он журналист, живет в Варшаве... Но об этом никто не знает, да и я... — Она стрельнула в меня — теперь уже не зелеными, а потемневшими, почти черными глазами. — Я сама еще не решила окончательно...

25

Комсомольско-профсоюзное собрание было грандиозным. Вероятно, за всю свою историю институт не помнил ничего подобного. Над сценой висело красное полотнище «Претворим в жизнь решения XIX съезда КПСС!» На сцене были установлены и сдвинуты вплотную два или три застланных красной скатертью стола. За ними разместился весь начальственный синклит во главе с Корочкиным, к этому времени превратившемся из куратора группы в освобожденного парторга института. Сидел он, впрочем, на самом краешке стола, хотя и при всех регалиях на мятеньком пиджачке, но, как всегда, маленький, незаметненький, скукожившийся, и не столько говорил, сколько суфлировал — то голосом, тихим, не долетавшим до зала, то записочками, гулявшими по столу. Собрание же (вернее назвать его судилищем) вел Володя Лисицын, комсомольский секретарь, высокий, сухощавый, но в чем-то удивительно похожий на Корочкина — такой же белобрысый, с таким же мелким, без особых примет лицом, с такими же беспокойными, зыркающими то туда, то сюда глазами...

Зал был переполнен. Пришли даже лаборанты — не по обязанности, а по доброй воле, желая увидеть все собственными глазами, услышать собственными ушами, в том числе и седенький наш, одноглазый Сергей Сергеич, из кабинета русского языка. Он стоял у самых дверей, опираясь о стену спиной и как будто в любую секунду готовый уйти, но не уходил, не ушел до самого конца.

На сцене же, справа, сидела на стуле, боком к залу, Валя Савельева, светловолосая, худенькая, голубоглазая, с завернутым в серенькое одеяльце младенцем на руках. Рядом, скрестив руки на груди и вытянув длинные ноги в тупоносых туфлях на входившей тогда в моду толстой микропорке, расположился Виктор Артамонов. Но весь зал — не то что устремлен, примагничен — прикован был и не сводил глаз с Лены Никитиной, помещенной, в соответствии с замыслом устроителей, напротив Савельевой, то-есть слева от стола. Никогда еще не видел я ее такой вызывающе-красивой. Волосы ее, золотом льющиеся на плечи, словно светились не отраженным светом, а испускали собственное сияние. Лицо уже не было пухло-наивным, как у ребенка, оно стало тоньше, суше, тем неотразимей сияли, жгли ее карие глаза в гуще черных, стреловидных ресниц. На лице ее была отрешенная, слегка брезгливая улыбка. Она сидела, заложив ногу на ногу, в черной юбке и белых туфлях-лодочках, зная, что на нее смотрят — девчонки с необоримой, злобной завистью, мужская же часть зала — с восхищением и сладострастноволнующим желанием овладеть ею, опрокинуться с нею в постель... И то, что она всем телом, всей кожей ощущала это прозрачным облаком окутывающее ее желание, делало ее в чем-то отталкивающей, как всегда отталкивает слишком близкое, слишком доступное...

Я сидел между Катей и Асей, у обеих, особенно у Аси, в глазах была совершенная беспощадность, когда взглядывала она в сторону Лены Никитиной, Катя же больше смотрела на ничем не притягательную, скромную, как незабудка, Валю Савельеву, студентку с истфака, которую раньше мало кто замечал, и на ее младенчика... Что же до меня, то я и мог, и не мог себе представить, как мы с Леной, той самой, что сидела сейчас, заложив нога на ногу, на сцене, — как мы с ней сидели рядом в библиотеке, читали об Иове, как любое ее прикосновение — будь то плечо или прядка волос, задевшая мое ухо, — наполняло всего меня блаженной истомой... Как мы шли по промерзшему, сочно хрустевшему снегу к ее общежитию, как мы стояли на берегу, над затянутой клубящимся туманом рекой...

Обо всем этом я думал, пытался все это себе представить, пока шло обсуждение, похожее на суд. Подобные скандальные разбирательства были у нас не вновинку, но такой ярости зала, такого клокотания страстей мне до того не приходилось видеть. Обличали почти с равной свирепостью всех троих. И самое для меня странное заключалось в том, что «мадонна с младенцем», как я про себя ее называл, то-есть Валя Савельева не вызывала ни малейшего сострадания, хотя бы простого сочувствия. «А что же ты раньше думала?..» — это было сердцевиной всех выступлений. Праведницы с ломкими, на верхних нотах переходящими в легкое повизгивание голосами, взбегали по боковым ступенькам на сцену, оттесняли одна другую от кафедры, выкрикивали из зала... Савельева молчала, утирая слезы, расправляя складки на сереньком одеяльце, тыча в губки спящего младенчика соску, раз или два выпадавшую на пол.