Выбрать главу

Дом располагался на берегу озера, между таких же угрюмых старых домов, отделенных друг от друга обширными земельными участками с зелеными лужайками, цветочными газонами, рощицами из раскидистых кленов, каштанов и вязов. Каждый раз, прежде чем свернуть с дороги и въехать во двор, Марк оглядывался на зеркально-гладкую, лучистую от солнечного сияния поверхность воды в оправе изумрудных берегов, и ему казалось, что войти в эту воду — голубую, легкую, светящуюся — все равно что взмыть в небо... Но он, подавив сожалеющий вздох, оставлял машину во дворе, именуемом бэкъ-ярдом, входил в дом, переодеваются, вынимал из стенного шкафа пылесос, коробки с мыльным порошком, баллоны с полиролью и принимался за дело.

Когда он оказался тут впервые, его удивило, что дверь ему открыл не ухоженный, румянощекий, серебристоголовый американец, а сутуловатый старик с мятым, морщинистым лицом, с кипой на маленькой, втянутой в плечи головке, в балахонистом, чуть не до пола халате, наброшенном поверх пижамы.

— Вы от Циленьки? — проговорил он тусклым, расслабленным голосом. — Прошу вас, проходите, дружочек... Очень, очень рад встретить в этих местах соотечественника...

— И я тоже, — поддакнул Марк.

Он уже, незаметно для себя, привык поддакивать, привык, что на него смотрят, как на вещь, которую намереваются купить — оценивающим, ощупывающим взглядом, точь-в-точь как смотрел на него сейчас этот старик.

— Очень, очень рад... — повторил тот, улыбаясь и, как представилось Марку, довольный осмотром. — Будем знакомы...

Он протянул Марку руку и, выдержав паузу, проговорил, отчетливо и со значением произнося каждое слово:

— Борух Гороховский...

Он слегка откинулся назад, расправил плечи и посмотрел выжидающе, сверху вниз — на Марка. Но так как Марк внешне ничем на его слова не отреагировал, он добавил:

— Можете называть меня просто Борух... Ведь мы в Америке...

Рука у него была небольшой, пухлой, но цепкой, рукопожатие крепким, и Марк подумал, что в его облике, в согбенных плечах и слабом голосе есть что-то напускное.

На следующий день Марк приступил к работе. В огромном доме на два этажа, с мезонином и бесчисленным количеством комнат и служебных помещений, жили только двое — Борух Гороховский и его жена, у которой были больные ноги, она почти не вставала с кресла-каталки. К чему им такой дом? На какие деньги приобретены эти хоромы? Что вообще это за люди, мало похожие на рефьюджей-беженцев?.. Но Марк не хотел обо всем этом думать. Дом был куплен у прежних владельцев недавно, его следовало прибрать, привести в порядок, освободить от мусора и хлама, скопившихся по углам, это вполне устраивало Марка, он даже отказался от уборок в других местах. Правда, при первой же встрече с Гороховским что-то его кольнуло... Но какое дело было ему до Гороховского?.. Да, на него смотрели, как на вещь, которую покупают. С этим он смирился. Он запретил себе входить с хозяевами в какие-либо отношения кроме деловых. Он не вступал в разговоры, не задавал вопросов, а когда их задавали ему, отвечал уклончиво или коротко: «да», «нет». Он говорил себе, что приходит не к людям, а к вещам. В отличие от людей, вручавших ему после уборки конверт с деньгами, его отношения с вещами были лишены всякой корысти. Они были беспомощны, как дети. Они ждали его прихода, чтобы он избавил их от пыли, от грязи, от ржавчины. Он давно усвоил, что работу, в чем бы она ни заключалась, нельзя ни презирать, ни тем более ненавидеть. Ему нравился пылесос, которым он орудовал, нравился его мощный, не знающий устали бас. Нравилась машина для стрижки травы — от ее задорно-свирепого рычания вибрировал воздух, а за собой она оставляла такую шелковистую дорожку, что по ней хотелось провести рукой, погладить, как волосы на нежной детской головке. «Что-то ты захирел, старичок», — бормотал он, натирая полиролью массивный, сделанный из дуба комод. — «А ну, ребятки, перестаньте хмуриться...» — приговаривал он, обкапывая и поливая клумбу с поникшими на солнцепеке цветами. Он без особого труда наладил брызгалку, установленную на лужайке перед домом, поправил ее нуждавшийся в небольшой починке механизм, и теперь в любую жару она, вращаясь, источала вокруг свежую, сырую прохладу. Он называл ее «шалуньей» за капризный нрав. «А ну-ка, шалунья, поработаем», — внушал он ей по утрам, открывая кран, чтобы дать воде доступ к ее играющей на солнце головке... Он шел на работу, как на свидание. Хорошо, что об этом никто не догадывался, иначе к его чудачествам приплюсовали бы еще одно...