А в воскресенье я, исполненный радости, вступал под своды ярко освещенного храма, где перед алтарем горели свечи, а от распятия и статуй святых, казалось, исходило сияние. Разумеется, я предпочитал те дни, когда мне не приходилось помогать священнику и я мог сидеть на скамье вместе со всеми остальными прихожанами. За алтарем священник произносил слова латинской мессы, которые я понемногу начинал понимать, а прихожане хором отвечали ему.
Теперь, когда традиционную мессу давно уже не служат, трудно представить то чувство причастности великой тайне, которое она пробуждала в душах: запах ладана, благозвучные латинские стихи, возносящиеся под своды храма, торжественный звон колокола в тот момент, когда происходит чудо, в которое верят все собравшиеся, — вино и хлеб превращаются в плоть и кровь Христову.
В последний год пребывания в школе душа моя преисполнилась религиозного пыла. Любуясь просветленными лицами прихожан, я думал о Церкви как о великом сообществе, объединяющем живых и усопших, превращающем людей, пусть на несколько часов, в стадо Великого Пастыря. Я ощущал в себе призвание служить этому стаду; не сомневался, что, став священником, сумею повести за собой людей и заслужить их уважение.
Однако мне не суждено было долго предаваться иллюзиям. Настал день, когда я решил открыть свои мечты брату Эндрю и попросил его уединиться для важной беседы со мной в небольшом кабинете рядом с классной комнатой. Брат Эндрю сидел за столом, изучая какой-то пергамент; день клонился к вечеру, глаза монаха покраснели, а черную сутану покрывали пятна, оставленные едой и чернилами. Дрожащим от волнения голосом я сообщил ему, что ощущаю призвание к поприщу священнослужителя и надеюсь стать послушником, который впоследствии будет посвящен в духовный сан.
Я ожидал, что мой наставник задаст мне множество вопросов, проверяя крепость моей веры, но он лишь предостерегающе вскинул свою пухлую красную руку.
«Юноша, тебе никогда не бывать священником, — отрезал брат Эндрю. — Неужели ты сам этого не понимаешь? Нечего было занимать мое время таким пустым разговором», — добавил он, досадливо сдвигая лохматые брови.
Брат Эндрю редко давал себе труд побриться, и седая щетина покрывала его толстые багровые щеки, подобно инею.
«Я не понимаю вас, брат. Почему я не могу стать священником?»
Он вздохнул, обдав меня запахом перегара.
«Мэтью Шардлейк, вне всякого сомнения, ты читал книгу Бытие, и, следовательно, тебе известно, что Господь создал нас по собственному образу и подобию?» — спросил он.
«Разумеется, мне это известно».
«Ты должен понимать также, что служитель Церкви в первую очередь является воплощением Господнего образа и подобия. Всякий, кто имеет хотя бы малейший телесный недостаток, пусть даже легкую хромоту, не может быть удостоен духовного сана. Что же говорить о тех, кто, подобно тебе, носит на спине здоровенный горб? Как можешь ты служить посредником между простыми людьми, погрязшими во грехе, и величием Господа, если Господь наделил тебя столь отталкивающим обличьем?»
Мне казалось, что я провалился в ледяную прорубь.
«Но это несправедливо, брат, — едва слышно пробормотал я. — Это слишком жестоко».
От злобы лицо брата Эндрю побагровело еще сильнее.
«Юноша, ты что, подвергаешь сомнению учение Святой Церкви? — рявкнул он. — Как ты осмелился явиться ко мне и заявить о своем желании принять духовный сан? Ты отдаешь себе отчет в собственной дерзости, презренный еретик?»
Я окинул взором круглую приземистую фигуру монаха, его покрытую жирными пятнами сутану и злобное небритое лицо.
«Значит, я должен выглядеть так же, как вы?» — выпалил я прежде, чем успел подумать о последствиях своих слов.
Издав грозный рев, монах вскочил со стула и влепил мне сокрушительную затрещину.
«Ты, маленький горбатый уродец! — завопил он. — Убирайся с глаз моих долой!»
Голова моя кружилась, однако я не стал ждать новых затрещин и пустился наутек. Брат Эндрю был слишком тучен, чтобы меня преследовать (год спустя он умер от удара). Я выбежал из собора и поплелся домой, униженный и несчастный. У калитки нашего сада я остановился, наблюдая за тем, как солнце опускалось за верхушки деревьев. Красота весеннего заката казалась мне жестокой насмешкой над моим уродством. Теперь, когда Церковь оттолкнула меня, я чувствовал беспредельное, безнадежное одиночество.