Шаблин обозвал Кальминуса кретином. Черные, узко посаженные глаза сегодня сильней обычного опаляли присутствующих мрачным огнем, сухое лицо отливало старой медью, голос был надтреснут, и в нем проскальзывала непривычная раздраженность.
— Ваш Кальминус, или как там его, ни черта не понял из моих выводов!.. Бессмертия не существует в природе. Вас это огорчает?… А представьте себе мир, состоящий целиком из стариков. Мир, не обновляющийся, застывший. Это же стоп в движении материи! Это общая смерть. И смерть, извольте заметить, тягучая, медленная, как от проказы…
В это время в комнату вошла Галя с блюдом свежей клубники. На ней было просторное белое платье, открывающее тронутые легкой полнотой красивые руки. Вошла она плавной поступью, с той неуловимой горделивой осанкой цветущей женщины, у которой давно позади тревожные сомнения, — довольна своим обжитым миром. Гости невольно повернули головы в ее сторону, и она улыбнулась всем покровительственно и понимающе: «Что ж, знаю, что нравлюсь… благодарна вам…»
А Шаблин продолжал:
— Я старик, но при виде человека, находящегося в определившейся молодости… Вот при виде ее… ее… ее…
Глаза Шаблина беспомощно вспыхнули, как у затравленного кролика, он с подавленным ужасом глядел на Галю, держащую поднос с клубникой. У Гали медленно-медленно, как испаряющаяся роса с травы, исчезла улыбка с лица. Шаблин страдальчески сморщился.
— Что со мной?
Все молчали, переглядывались.
— Странно, очень странно… Представьте, я забыл ее имя… Ее… Ее…
Шаблин содрогнулся всем телом и отвернулся.
— Все ясно, — сказал он хрипло.
И, подняв опавшее, обмякшее лицо, попробовал пошутить:
— Вот вам и бессмертие… Мне весточка с того света…
Никто в ответ не обронил ни слова.
В полночь гости разошлись. Окна закрыли, так как из сада тянуло ночным холодом и сыростью. Шаблин не спешил уходить.
— Пусть придет Игорь, — попросил он.
Галя сходила за сыном.
Он пришел сонный, с румяным от нагретой подушки лицом, со спутанной шевелюрой.
— Ты меня звал, крестный?
Шаблин невесело улыбнулся:
— Не тревожься, ничего со мной не случилось. Просто хочу с тобой посидеть, С вами, со всеми…
Крестным Игорь величал Шаблина только наедине, впервые при родителях назвал его не по имени и отчеству. Шаблин оценил это.
— Налей мне еще вина.
Он пригубил рюмку и заговорил:
— Вот и день прошел… День… У человека в жизни каких-нибудь тридцать тысяч этих дней. Из них тысячи четыре уходит на зеленое детство да столько же на старость. Мир велик, а жизнь мизерна… Едва уловимая искорка во Вселенной — я! Блеснул — и нет. А во время этого мимолетнейшего блеска успевает родиться нечто такое громадное, которое может осознать и саму Вселенную, и самого себя, и ничтожную краткость собственного существования, и бессмыслицу в устройстве материи. Да, я, научившийся мыслить, вдруг должен превратиться в труху — бессмыслица! Какая-то неувязка в самой природе…
За окном тихо шумел сад. Шумел порывами, словно деревья вели вялую, необязательную беседу. Бросят ленивую, влажно шуршащую фразу и замолчат надолго.
Ссохшийся в суровую мумию старик бесцветным голосом говорил о проклятии, нависшем над каждым человеком. Об этом думал и библейский Экклезиаст в своих царственных покоях и какой-нибудь изможденный Иван Непомнящий родства, упавший на землю во время перегона каторжников. Думали миллиарды прошедших по планете людей. Их давно уже нет, и шумят сады под окнами, как прежде шумели, не радостно и не горестно, даже не равнодушно. Просто шумят, потому что существуют.
А перед стариком сидел юноша, красивый и здоровый, сидел, слушал, глядел с настороженным, недоверчивым страхом. Он не понимал этих речей, и они были страшны для него своей непонятностью. И те двадцать с лишним тысяч дней, которые суждено ему было еще прожить, — для него вечность, более необъятная, чем застойная, близкая вечность Вселенной.
— Мучает… Признаюсь… — ронял тихо слова Шаблин. — И лечишь меня от этой муки ты, Игорь.
— Как так?
— Взгляну на твою розовую физиономию, и становится стыдно: не имею права отрывать свое собственное «я» от тебя, от твоего сына, который еще не родился, от всех, кто есть и кто будет. Индивидуализм — патология человеческого мышления. Эх, если б это могли уяснить себе люди, насколько стало бы им проще жить!.. Ну, я пойду. Пора…
Александр Николаевич поднялся с места.
— Подзову машину.
— Не надо. Я пешком…
— Сыро на улице.
— Не беспокойся, мне не суждено умереть в подворотне.
Угрюмовато-спокойный взгляд через плечо, кивок головы. Дверь закрылась за стариком.
На столе осталась рюмка с недопитым вином.
Утром в спальне нашли его мертвым. На столе лежала тетрадка дневника со страницами, исписанными твердой рукой.
Первые листы ничем не отличались от научного исследования: цифры, химические формулы, выкладки со сносками, доказывающие невозвратимый распад нервных клеток в мозгу. Далее сухое, пространное доказательство, почему невозможно омолодить дряхлый мозг и почему человечество не имеет права искусственно повторять интеллект. Видно, что в последние дни Шаблин мечтал о бессмертии, исступленно искал его и пришел к выводу: невозможно.
В дневнике нашли краткое завещание:
«На выборах на должность директора института свой голос отдаю за Александра Николаевича Бартеньева.
Есть у нас более способные ученые, но они (быть может, по причине личной способности) недостаточно объективны, волей или неволей будут ограничивать растущие таланты, подавлять их самостоятельность. Возможно, этим существенным недостатком грешил и я в свое время. Бартеньев лишен его.
Маленькая, чисто сентиментальная просьба: похороните меня возле старей могилы на холме, рядом с солдатами. Каждый по-своему воюет за жизнь.
Шаблин»
В самом низу приписка:
«Игорь, милый мальчик, если ты свяжешь свою жизнь с нашим институтом, то запомни одно: ищи бессмертия не одного человека, а всего человечества. Фраза общая, даже тривиальная, но тривиальное-то обычно забывается».
Его похоронили на холме, вместо памятника лег упруго-горбатый, огромный камень, изборожденный извилинами, — монументальная копия мозга. Никакой надписи. Потомки и без того запомнят, кому принадлежит эта могила.
Со всех концов света летели люди, везли цветы. В цветах утонул не только каменный мозг, но и солдатский обелиск, покоящий под собой рядового Осипова, сержанта Куницына, младшего лейтенанта Сукнова. Не умолкала траурная музыка.
А пока на Земле совершались эти события, в глубине Галактики растянувшиеся полки радиоволн достигли середины пути.
13
Вымахали дубки в институтском парке. В жаркий полдень на дорожках — прохладная тень, при набегающем ветерке играют в пятнашки солнечные зайчики.
Каждое утро, в восемь часов, через парк к главному зданию института неторопливо вышагивал высокий, ссутулившийся человек. В том, как он выступал, в том, как он был одет — традиционный профессорский костюм, темный галстук по безупречно белоснежной сорочке, — сказывалась стариковская чопорность, которая у многих приходит преждевременно, вместе с высоким положением в обществе.
Александр Николаевич Бартеньев — бессменный руководитель Института мозга, капитан того корабля, на который поставил парус покойный Шаблин.
Неожиданно этот могучий корабль, вооруженный сотнями лабораторий, переменил паруса, взял несколько иной курс. И не капитан был повинен в том.
Случай, быть может, как-то предопределивший поворот, произошел еще при жизни Шаблина, когда шестнадцатилетний мальчишка сбежал из дому и два месяца бродил по городам в живописно пестрой рванине «незанятых».
Педагоги, руководители предприятий, вся общественность вместе с печатью, кино, телевидением действовали: разрабатывались новые методы воспитания, по-новому организовывались трудовые процессы, использовалось все, все, кроме насилия, многое было достигнуто, но никак не удавалось заставить природу, чтобы она щедро одарила каждого человека без исключения.