Афанасий Павлович примерил так и этак, пожал плечами и сдался и, наклонив стул на двух ножках до опасного предела, потянулся к радиоприемнику: поджать потенциометр.
— Что вы делаете, молодой безумец! — испугался дядя Влас: — ведь стульчик-то уже не княжеский! Вспомните случай в столовой! Вы рискуете повредить себе нос, народное имущество и репутацию мебелыреста одним махом… Дайте хоть высказаться репортеру!
В отменной гражданской мелодекламации радиодокладчик, прежде всего, обратил внимание слушателей на ту заботу о народном благоденствии, которой исполнены Великая Партия и Мудрое Правительство. Затем, перейдя собственно к дому отдыха, к его внешнему и внутреннему виду, с головой нырнул в излюбленные радиословесностью эпитеты: «культурный, изящный, гигиенический и красивый», со всеми их формами и степенями сравнения и падежами. В конце концов оказалось, что данный дом отдыха отпускникам предлагает чистые, светлые, гигиенические, изящно обставленные комнаты, богатый калориями и витаминами, красиво сервированный стол, насыщенный озоном воздух, площадки для физкультуры, в частности — для тенниса, городков и крокета, разного рода комнатные культурные развлечения: шашки, шахматы, домино, пинг-понг; тенистый красивый парк для прогулок, красивый дремучий лес для сбора грибов и ягод — и наконец — речку с уютными уголками для рыболовов. Словом, все для того, чтобы трудящиеся, в культурной обстановке восстановив расстроенные в творческих напряжениях силы, могли с новой энергией включиться в ряды строителей еще более счастливого будущего нашей Великой Социалистической Родины… «Аминь», — мысленно провозгласил по привычке Афанасий Павлович, снова расставляя на доске фигуры, и спросил вслух:
— А разве в нашей речке можно ловить рыбу?
— А почему бы и нет? — удивился дядя Влас, деликатно — двумя пальцами — перенося на место коня: — Ловить никому не запрещается… А вот поймать — это дело другое…
— Похоже, что с Николаевских времен в ней, кроме туфты, ничего не водится… Разве лягушки… Впрочем, за границей, говорят, и лягушек едят. А как, кстати, ваш живот?
— Да было уже почти благополучно, а сейчас вот снова словно еж под душой и в спину отдает…
— Ну, ничего! Потерпите еще денек — авось все планово образуется. Заведующий как будто уже договорился по телефону со своим коллегой. Остается только грузовичок послать…
… «Партия — наш рулевой», — благочестивым гудением могучего хора отозвался закончивший передачу репортажа рупор…
— А что же, собственно, произошло?
— Ничего, в общем, особенного. По ошибке завезли весь картофель и прочее в легочную санаторию, а все огурцы и молодой горох — нам. Пока вьяснилось — вот мы и берем все наши богатые калории из единственного гарнира — огурцов и гороха.
— «Мы делу Ленина и Сталина верны!» — клялся могучий хор…
— А по-моему, грузовичок уже ездил…
— Ездил, но не в ту сторону… На станцию… Отвозил жилицу, которая совсем разболелась…
Дядя Влас вынул из кармана коробку от монпасье и стал мастерить самокрутку.
— Вы обратили внимание на эту женщину? — спросил он вдруг Афанасия Павловича.
— Нет, как-то не присматривался… А что?
— Пропадает человек… Сын у нее недавно на реактивном самолете взорвался… Даже клочьев, говорят, не оказалось… Места себе она не находит… И никакая медицина, никакие дома отдыха не помогают…
Новый женский голос из рупора предложил пластинки по заявкам радиослушателей. В частности, — для кочегара нефтеналивного парохода «Парижская Коммуна» исполнялась старинная бродяжная «Славное море, священный Байкал».
Дядя Влас закурил и сквозь дым стал глядеть на разомлевшие под блистающим зноем круглые кроны лип за окном.
…«Хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой», — тщательно выводил почти шаляпинский бас.
— Смешно жили люди в старину, — серьезно ухмыльнулся дядя Влас, не отрывая глаз от лип: — вот вы, наверное, думаете, что хлебом кормили только политических, так сказать, из протеста против царского строя? Ни черта подобного! Политические бежали по-иному — их побег организовывался без участия крестьянок и парней… А с наступлением тепла по тайге густо шел самый обыкновенный «варнак», бродяга, уголовник, порой довольно серьезный «убивец»… И для них за воротами даже полочка специальная полагалась — на нее бабы и клали съестное… Да вот, хотя бы, случай с этой женщиной, которую грузовичок на станцию возил… У моей бабки старшая дочь, тетка моя то есть, накануне свадьбы в два дня сгорела: мыла пол и какую-то дрянь в палец вогнала — заражение крови… Пенициллина тогда не было… Бабка чуть ума не решилась. Чего-чего только дед ни делал (мужик был с достатком): и в земскую больницу возил, и знахарей звал, и „выливали» какой-то «переполох» и какую-то „остуду» сжигали. В церкви и на дому поп служил молебны… Все в пустую… Бабка-то сидела, как каменная, то начинала трястись и плакать и просить всех, чтоб не допускали к ней чего-то такого страшного, что она даже сказать не умела… Наконец Еремеич, волостной нищий, надумал: «да отпустите вы ее, говорит, на богомолье». Снарядили бабку, дали ей сумы для одежонки и пищи, дед сам палочку ореховую вырезал и — вместе с какой-то старицей, которая профессионально по стране трепалась, пошла бабка в Лавру, до которой никто на селе не знал толком сколько верст: не то тыща, не то еще больше… Дед на что крепкий мужик был — совсем похмурел. Шуточка ли — и дочери, и жены сразу лишиться! Батька потом рассказывал, что дед, бывало, хватит на вилы сноп, чтоб стог метать, и так и останется стоять, как громом пораженный… Так прошел месяц, два, три и через полгода пришла бабка обратно… Тихая, как раньше, ласковая, печальная, но светлая. И сразу же, словно от соседки вернулась, захлопотала по хозяйству. С мужицким чутьем никто ее ни о чем не расспрашивал и сама она ничего особого не сообщила… Да и рассказывать было нечего — шла бабка от села к селу, во всякую погоду, утруждалась физически, а как наступала ночь, либо на отдыхе — когда принимали ее Христа ради разные чужие добрые люди — само собой приходилось, что рассказывала бабка свою печаль смертную… И сама плакала, и с ней плакали… И чужая скорбь великая перед ней — проходящей, без стыда раскрывалась. И бабка над нею плакала… И так раснеслась ее мука по всей тыще верст. Осталась печаль, от которой человек порой мудрее…