Выбрать главу

— То, что вы думали там, у себя, — спокойно и хмуро ответил эсер, — это, в конце концов, понятно: по книжкам революция бывает прекрасна… Но вот я здесь — растянутый на этой самой диалектической дыбе — перековке социально чуждых элементов — случалось, думал то же самое.

Отец Афанасий насторожился: по-видимому, начинался тот самый логический «ход коня», который так поражал его в мышлении всех людей старой культуры.

— Прийдешь бывало с работы, как будто весь покрытый болезненными синяками, — бессильно откинувшись на ствол березы, рассказывал, между тем, эсер, — свалишься на свою сырую, вонючую, грязную, твердую, как железо, койку… Сверху сыплются на тебя вши верхнего пассажира. Снизу хрипит, задыхается и плачет в бреду — явно захвативший воспаление легких кандидат в послезавтрашние мертвяки. А ты не можешь заснуть от усталости и думаешь… И думаешь… И додумываешься наконец до того, что, может быть, и во всей этой адовой жути исторический смысл есть. У нас для такой ломки не хватило бы ни совести, ни нервов… А вот у них хватает… И, быть может, так и надо… Надо и нам простить и свои, и чужие муки за ту Великую Надежду, тень которой — как мне порой тогда казалось — вставала над миром…

(— Вот оно! — екнуло в душе о. Афанасия: второй раз ему говорили о Великой Надежде…)

— Все мы знаем, что одна из самых передовых стран в капиталистическом мире в свое время заселялась каторжниками, которым в жены посылали пойманных во время облавы проституток… Возможно, — думал я тогда, — что и погоняющие наше обреченное человечье стадо убийцы, палачи, изверги, садисты — закладывают фундамент иной лучшей — высшей — свободной от капиталистических язв жизни…

(— В общем — тот же грузчик, несущий пианино, удивляясь неожиданному параллелизму, отметил отец Афанасий.)

— Что же вы теперь думаете? — нетерпеливо спросил библиотекарь, так как эсер вдруг замолчал и зябко ушел весь — почти до бровей — в поднятый воротник.

— Что ж теперь… — глухо отозвался тот. — Обреченные вымерли, палачей расстреляли, а мечты и следа нет… Лагерями давно правят чиновники и то, что было страшным исключением, стало бытом… Через наш городок каждый день гонят на работу заключенных и так называемые «вольные» люди даже как будто этого не замечают. До того нормально, что каждый десятый гражданин почему-то лишается свободы. Так, я думаю, мимоезжий Чичиков, засыпая после сытного обеда у Собакевича, смотрел, как на барском дворе порют провинившихся крепостных… Раньше бежавших с каторги настоящих уголовников ловила полиция, а население, при случае, даже помогало, чем Бог послал.

(— «Хлебом кормили крестьяне меня», — мысленно пропел отцу Афанасию почти шаляпинский бас.)

— …А теперь каждый зверобой возьмет на мушку и скрутит руки, потому что получает премию и боится доноса… И царизм, и феодализм, и капитализм ликвидированы, а страдания от социальных неустройств остались и — даже — увеличились… И неравенства сколько хочешь… Где даровые коммунальные услуги, даровое обучение, сближение зарплаты физического и умственного труда первых лет революции? Снова у нас есть вельможи и смерды и надо очень глубоко заглядывать в прошлое, чтобы увидеть такое же могущество у первых и такое же бессилие у вторых. И то сказать: эксплуатация происходит из насилия человека над человеком и уничтожать ее насилием — это все равно, что лечить простуду сквозняком.

— Когда я работал в канцелярии на шарикоподшипниковом заводе, — и для самого себя несколько неожиданно вступил отец Афанасий, — я получил комнату в старой барской уплотненной квартире. Соседями было двое металлистов — отец и сын. Конечно, все разговоры их до одного слова слышно… Отцу, как он клялся, жизнь надоела, и зудел он без конца. Сын то помалкивал, то удерживал батьку, но тот прямо на рожон лез… — Вот, говорит, треплюсь я с ударной моей работы домой и вижу в витрине портцыгарчик выставлен, цветного золота и с уральскими камнями — как миленький. 20. 000 рублей и точка… А я вдвоем с моим единородным героем труда еле-еле две с половиной в месяц выбиваю. Как же мне такой портцыгарчик себе к празднику Великой Пролетарской Революции и тридцатипятилетию беспорочной трудовой вахты на любимом заводе поднести? — Сын пробурчит что-нибудь, дескать, да брось ты… охота тебе… с тобой потом не оберешься… А старик все нажимает… Бывало, — говорит, — купец выезжает на рысаке и в енотовой шубе, а благодетели нам на ушко шепчут: как зарежем купца — для всех шубы будут. Вот мы его резали-резали, резали-резали, до того разошлись, что и своих кое-кого полоснули, а на поверку трудовой массе и пальтеца на рыбьем меху справить невозможно… Однако бают, что у министерской сучонки шестнадцать шуб на всякий трудовой случай. За границу за особых зверьков дорогие деньги платили и везли их не как кулаков — в сыпняцких теплушках, а в особых вагонах с синими стеклами, паровым отоплением, электрическим освещением и фельдшерами в белых халатах. И теперь, как на опытной ферме сто шкурок соберут — сейчас же их в столицу отсылают… И мамзели приятно, и зоотехнику орденок, как с куста!