— Э! Вот это плохо! Есть что-нибудь на примете?
— Обещают!
— Обещают и дают советы или же пустые и совершенно безнадежные адреса и еще обижаются, если вы по ним ничего не найдете — известный крест каждого безработного эмигранта… Деньги нужны?
— Всяк человек, Альфред Людвигович…
— Ладно. Подробности письмом.
Кранц вытащил крепкий купеческий бумажник, вынул новенькую хрустящую пятитысячную, потом, подумав, прибавил еще тысячу и протянул Александру Петровичу:
— Вот, извините, все, что сейчас могу… Хоть временно это устраивает вас?
Обрадованный Александр Петрович от неожиданности и конфуза рассыпался в преувеличенных благодарностях.
— Ну что вы, Господь с вами! — отмахнулся Кранц. — Во-первых, я совершенно уверен, что вы отдадите, и, во-вторых, я же себя не обидел… Если впоследствии будет нужда — имейте меня в виду… А теперь давайте перейдем к светской хронике. Вот только, с вашего разрешения, закажу себе пива. Оно, правда, такое же помойное, как их кофе, но все-таки как-никак пиво…
Когда лакей отошел, Кранц, не оборачиваясь, кивнул головой в сторону девушек:
— Хороши?
— На ять, Альфред Людвигович!
— Ну то-то… Два дня тому назад меня взяли два южноамериканца, по-видимому, дети богатых скотопромышленников, приехавшие в Париж изучать, конечно, живопись. Они везли к себе в ателье двух приятельниц — вот этих ваших «vis-a-vis» — посмотреть картины и поужинать. Так как патриотизм, как известно, наша слабость, девушки потребовали, чтобы обязательно были русские закуски. Пока кавалеры разворачивались в магазине — девицы за моей спиной обменивались впечатлениями. Вид у меня иностранный, и свою настоящую национальность я принципиально не открываю клиентам никогда, тем более, что корректно говорю на четырех языках… Не люблю, знаете ли, ни этих похабных расспросов — как дошел до жизни такой и чем был при Дворе Русского Императора, ни разговоров о «тайнах славянской души» с намеками на казацкую дикость. Девушки имели все основания считать меня французом и ни капли не стеснялись. И я слышал, как старшая поучала свою сестрицу — или подругу: «Ты смотри: пусть полапают, а больше нини!» Можете себе представить, как были вывернуты наизнанку аргентинцы, все данные как будто за, а в результате — шиш! Моя, как выражается Карамзин, «народная гордость» была бы на все сто процентов удовлетворена, если бы не тупое — немецкое — понятие о честности…
— Причем тут честность? — удивился Александр Петрович.
Кранц помолчал.
— Неужели не понимаете?
— Нет.
— Видите ли… Француженка, немка, итальянка, голландка, шведка в таких же условиях рассуждала бы так: парни молодые, горячие, приглашают меня в ателье на пороге ночи — ясно для чего… Раз я согласилась, чтобы меня холостые мужчины в своей квартире кормили дорогим ужином — тем самым я дала согласие и на все остальное, ради чего приглашающие старались… Своего рода неписанный договор, нарушать который не позволяет вековая привычка к формальной законности и порядку, в просторечьи именуемая честностью. Русские же наоборот — съели икру, выпили шампанское, позволили себя слегка помять, вероятно, не без расчета на будущее, а дальше ни-ни! В общем, ввели в расход и в заблуждение, как в настежь открытую дверь… С непривычки такая манера должна играть на нервах, как на балалайке, пари держу; что аргентинцы обалдели от «шарм сляв».
— Опять-таки — почему именно „шарм сляв»? Такие девушки в любой стране найдутся.
— Еще бы! Конечно. Но как исключение, а не как воплощение (пусть мелкое) национального характера. Только у русских есть эта удивительная способность жить в двух планах сразу: одной рукой к звездам, а другой в навоз… И то, и другое — искренно, и в результате — и то, и другое ханжество, потому искренность с двумя обратными показателями иначе не утвердишь.
Тут Александр Петрович почувствовал, что всерьез обижается, но из благодарности за ссуду сдержался и даже — хоть и с улыбкой, лишенной особого приятства — попытался пошутить:
— Э… Альфред Людвигович, вижу, что у вас разошлась печень! Еще немного, и вы, пожалуй, и до «руссише швайн» дойдете!
Кранц досадливо поморщился:
— Чудак вы! Немецкого во мне, кроме имени, отчества и фамилии, да еще привычки по утрам убирать свою квартиру — ничего не осталось. Русская культура ядовита и перерабатывает характеры в корне, так что все, что я сказал, направлено в известной мере и против меня. Но неужели вы вот — человек интеллигентный и, как всякий русский интеллигент, к сожалению, мыслящий, никогда не задумывались над бесчисленными мемуарами, записками, монографиями друзей, почитателей и родственников нашего мирового Толстого? Неужели вы не почувствовали, в каком болоте ежедневного, ежечасного, ежеминутного ханжества и лицемерия жил великий Лев Николаевич? Если бы он пил, безобразничал, стрелял в жену, портил окрестных девок — он был бы куда человечнее, чем этот, окруженный шпаной возвышенных дураков и прохвостов, запутавшийся в самом себе старенький старик. И не кажется ли вам, что Ганди, считающийся последователем Толстого, только потому и преуспел, что не был русским и в самом себе не носил своего отрицания?