И так, с упорством и геройством почти невообразимым, бился, как печенег, за свое место на Парнассе.
И как-то раз мерзким, промозглым и нудным вечером гнилой парижской зимы, когда под цыгански потрепанным, но все еще согревающим пальто, на перешедшей по наследству от предыдущего неудачника кушетке Зворыкин стоически преодолевал пронзительную сырость нетопленнои комнаты и брал измором сезонный грипп — в дверь деликатно постучали.
Вошла жившая в том же коридоре, не слишком интеллигентная (хоть и окончившая десятилетку), но внешне вполне миловидная и во всех отношениях женственная Ганнуся Пащенко, конечно, вывезенная немцами из полтавщины и, конечно, разошедшаяся со своим, в плену найденным, французским мужем.
По протекции своего бывшего супруга на работала в какой-то конторе и даже преуспевала.
Зворыкин был с ней знаком, и не больше, ибо из особ женского пола ухаживал всерьез только за своей Музой, в остальном обходясь короткими и ни к чему не обязывающими уличными встречами. Тем более, что у так называемых «приличных дам» успехом не пользовался, так как — по внешности — был деления на два ниже той черты, которая, как известно, в масштабе мужской красоты заменяет нуль.
Войдя, Ганнуся извинилась за беспокойство. Она заметила, что Зворыкин не появляется, сообразила, что он болен и — по соседству — пришла справиться, не надо ли чего.
Как одичавший в одиночестве Зворыкин ни отнекивался, Ганнуся принесла углей и затопила печку, сбегала за аспирином и ромом, накормила своим ужином и напоила грогом. Пришла на другой день и — как-то мимоходом — постирала рубашку и заштопала пиджак. Потом пришла еще, и еще, и — в конце концов — осталась навсегда.
Она, как говорили у нас в народе, — «пожалела», пожалела волчье одиночество Зворыкина и его жертвенное упорство. Тем более, что и сама была совершенно одинокой в этом мире: отца в «чистку» взяли с завода, и он не вернулся, мать при немцах, в страшную зиму 41-го года, она сама на салазках отвезла на кладбище, брата Сережу замучили в плену. Конечно, у Зворыкина — с точки зрения диалектического материализма — не хватало самого главного: материальной базы, но Ганнуся была плохой марксистской и на все попреки более советских подруг только пожимала плечами: ее заработка хватало на двоих, а тем временем Арсений Павлович нарисует какую-нибудь замечательную картину.
Зворыкин сначала как будто не замечал жертвенности своей молодой подруги и, обрадовавшись возможности, сел за большую композицию — давнюю свою мечту. Работал, что называется, до обмороков. Однако, не закончив, стал задумываться и, дождавшись сезона, вернулся в свою малярную антрепризу. На первый же заработок накупив книг — возобновил в памяти давно забытое электричество, попробовал счастья по этой линии и — для самого себя неожиданно — преуспел.
Теперь у Зворыкиных хорошая квартира, сплошь увешенная тем, что Арсений Павлович мажет по праздникам или в каникулярное время, двусильный Ситроен и маленький клочок земли за городом, на котором они собираются собственными руками строить дачу.
Разнежившись от мысли об этой героической семье, Александр Петрович даже собрался купить роз Ганнусе, но сообразил, что придется менять немцевы деньги, и оробел. И так, с пустыми руками, поднялся на пятый этаж. Поднялся, впрочем, только для того, чтобы на двери, собственноручно разделанной под старый дуб Арсением Павловичем, прочесть на большой заметной записке: «Уехали в деревню до понедельника».
По безработному положению Александр Петрович забыл, что в пятницу французский праздник и в субботу, значит, «делают мост».
Так рушилась его надежда на тихий час с душевной теплотой и уютным ужином. Конечно, ему показали бы новую картину Арсения Павловича, и он, правда, был бы рад ее увидеть… Разумеется, это не шедевр, но и не тот «бублик с кисточкой» современных гениев, о которой самый опытный и легкий на язык критик говорит только, долго подумавши: что, собственно, ему сказать? Если бы Александр Петрович картину похвалил, Арсений Павлович от удовольствия даже похорошел бы… И глядя на него, засияла бы и Ганнуся. Эта удивительная женщина очень хорошо знала, что она глупенькая, никогда не старалась, как это теперь модно, быть умной и от этого часто бывала мудрой.
Мысленно поцеловав ее пухленькие ручки, Александр Петрович, не торопясь, спустился с лестницы и, снова очутившись на улице, снова заскучал. «Вот туды его в качель! Куда пойдешь? Кому скажешь?»
И приняв себя за центр, стал — как опытный кладоискатель — мысленно проводить вокруг себя, все удлиняя радиус, концентрические круги: раскапывал в ближайших кварталах среди бесчисленных знакомых, у кого уютнее убить остающийся ему пустой час, а то и полтора.