Выбрать главу

— Пожалеешь! — грозился чертячий, сигая с ветки на ветку. Но Маланья даже не оглянулась, так она была огорчена.

Баба сытая и теплая, она не любила быть одной в постели и очень льстилась на парней лесных — водяных, болотных и древесных леших.

Ко многим бегала на ночевку, либо к себе звала. Соседки судачили, будто рожала она от лесовых то мышь, то лягушку, то другую какую нечисть. Но известно — каких только сплеток не сплетут две кумы, когда заговорят о третьей… Маланья, однако, понимала, что страх перед ее силой больше даже бабьей злобы, и жила, как знала… И вот ее воле пришел конец… Ведьминым умом своим проникала бобылка глубже и лесовиков, и человеков — и, вернувшись домой, долго что-то прибирала, перекладывала и прятала у себя в избе. И на другой день пошла наниматься в кухарки к кабатчику Виссарионычу, который после смерти жены уже не один раз налипал, как банный лист.

Был это человечек малого роста, с низким лбом, обильно заросшим почти металлической щетиной, и густыми бровями, из-под которых торчали, как ножи, колючие зрачки, а недобрый рот скрывали толстые, бараньими рогами скрученные, черные усы. Все знали, что Виссарионыч грабит постояльцев. Поговаривали даже о мертвяках, зарытых не то в саду, не то под сараем. И будто даже вечно голодная собака кривого Прошки с выселок притащила как-то к нему на двор человечью руку… Однако все молчали, и даже сам урядник, проездом попадая в трактир, разговаривал с Виссарионычем о постороннем и всегда очень деликатно, хотя кабатчик был на взятки скуп… Маланью все эти дела не пугали: на худой конец метла под рукой — унесет за тридевять земель! Но, как мужик, Виссарионыч ее одновременно и отвращал и притягивал (уж очень ей любилась ее казацкая вольная воля!). Одно слово — разбойник!

В конце концов — пораскинув ведьминым вторым умом — решила она, что, раз Николин Бор продается, прямая дорога ей на кабацкий двор. И вот — заперла избу, замотала ворота ивовым прутом и, неся кое-какое барахлишко в старом платке, не спеша тронулась в дорогу.

За селом догнал ее в английской двуколке Голотяпинский барин и, попридержав гнедого с обрезанным хвостом и подстриженной гривой — как будто голого — конька, сказал, впадая в былинный стиль Алексея Толстого:

— Что ж — садитесь, молодушка! Ужо подвезу вас до площади торговой!

(Владимир Ильич любил разговаривать народным языком, но обращаться на «ты» все-таки не мог: Жан-Жак Руссо не позволял.)

Маланья заиграла бедрами и глазами и защебетала:

— А я, барин, не до городу!

— А куда же путь держите, красавица?

— На большак, к трахтерщику Виссарионычу… В куфарки наимоваться…

— Садитесь, молодушка! Довезу вас до скрещения дорог.

Маланья стала на подножку с таким расчетом, чтобы барину — если захочет подмочь — удобно было бы ухватить ее как-нибудь повеселее.

Однако Голотяпов, хоть и оказал поддержку, но без хитрости.

— Эх ты!. — пренебрежительно подумала Маланья, вспоминая, как в народе говорили, будто доктор на операции ненароком обидел Голотяпова и отхватил больше, чем следовало — вырезанный и есть!. — Однако села поближе, чтобы сосед, если бричка всколыхнется на ухабе или что — мог почувствовать ее могучее, как из дуба, и горячее, как печка, бедро.

Гнедой с места рванул веселой рысью.

Потряхивая вожжами и поглядывая на дорогу, барин стал расспрашивать о том, о сем и от народнического усердия выражался иногда столь заковыристо, что Маланья ни хрена не понимала. Однако отвечала, по-видимому, впопад, так как беседа не переставала быть оживленной.

Болтая всякую чепуху, барин искоса оглядывал бобылку и думал, что, несмотря на преувеличенные выпуклости, она в Евы для запроектированного Земного Рая годится. По наведенным справкам — слишком спорить не любит и жизнь ведет свободную. Значит, предложение ее не испугает. Конечно, лучше было бы отбить у соседа Марго: француженка смелей и к голости привычней. А еще лучше бы немку. У той дрессировка совершенная: хоть на голову ее поставь — если такой закон, удержится до Страшного Суда. Но что поделаешь! За неимением гербовой… Вот только фиговый лист для Маланьиных масштабов не впору! Разве что лопух!. Маланья, как ведьма, чужие мысли угадывала сравнительно легко. Если не все, то самые главные — словно в темную чужую хату сквозь мутное стекло заглядывала. Поняла она, что барин ее в думках раздевает, рассмеялась порезвее и поджалась совсем тесно.

Однако Голотяпов как был, так и остался: вожжи в руках, а зенки на дорогу. Подумав, что «вырезанный» стесняется, бобылка поглядела пристальнее своим третьим оком в его мутную душу, заметила, что заместо чего прочего барин к ней — голой — с каким-то лопухом пристраивается и обиделась вкрутую. Всколыхнув бричку, резко отодвинулась на край и поджатыми губами попросила: