Все — за исключением пошедших на приспосабливание (а таких было немало), скопом очутились за границей…
Между тем, Голотяпов валом валил Николин Бор и на место его насаждал всякие диковинные деревья. И в первую же зиму все вымерзало дотла… Однако этот естественный факт не останавливал фантазера, и весной он все начинал сначала. Чудил, впрочем, недолго — его разбил паралич.
Мыча несуразное, прожектер пытался еще некоторое время направлять дело своей жизни и чего-то там царапал карандашом на бумаге, которую тыкал под нос Виссарионычу. Тот принимал вид понимающий и распоряжался по-своему. Нечаянная болезнь Голотяпова — помимо всего прочего — обелила науку в глазах мужиков: раньше они считали, что барин дурит от учености, а теперь смекнули, что он, де, за границей схватил поганую болезнь и вот у него мозги сгнили.
Когда Владимир Ильич окончательно преставился, Виссарионыч забрал дело в свои руки. По внешности все как будто осталось в преемственности с Голотяповским бредом — и у въезда в бывший Николин Бор сохранилась триумфальная арка с торжественной надписью «Земной Рай» — но за ней скрывалось уже крепкое, кулацкое, индустриальное предприятие по эксплуатации природных богатств и даже фиговые листики на фуражках объездчиков как две капли воды походили на дворянские гербы на шапках сторожей прежнего барина. Только порядок стал отчаянней да и строгости тоже: кончились вольные порубки, сборы грибов и ягод, пастьба скота, браконьерские прогулки в барском бору…
Виссарионыч всех зажал в свой стальной кулак и как будто бы даже Маланью, потому что она куда-то пропала. Одни говорили, что бобылка гниет вместе с прочими мертвяками в земле под кабацким сараем, другие — что улетела на метле в отдаленнейшие леса и там ждет своего часа.
А тем временем мужики маялись почем зря и, в конце концов, истомились до того, что даже снарядили ходоков искать старого Барина и просить его как-нибудь войти снова в свои права. Ходоки брели долго, хитро и осторожно и в конце концов сели на заграничный поезд. В чистом, с мягкими сиденьями, богатом вагоне соседом их оказался дядька с круглой ряшкой под седеющими уже волосами. Сначала он, пошмыгивая носом, пребывал в полной неподвижности с руками на брюхе и ногами наперекрест под скамейкой. Потом — когда поезд набрал еще невиданной Николинцами скорости — вынул из не очень аккуратной сумки хлеб, сало, крутые яйца, сыр, бутылочку вина и стал закусывать. Ходоки поглядели на его руки, потом на его уши, потом на его челюсти и переглянулись: не могло быть никакого сомнения — их, николинский, лешачок!. Осторожно заговорили. Лешачок не удивился и не обрадовался: «Да, николинский… обжился за границей, обзавелся женой и фермой, возвращаться не собирается… О Барине ничего не знает, так как политикой не интересуется…» Сошел он на промежуточной станции и попрощался без душевной теплоты. Добравшись до места назначения, ходоки решили, как и все человеки, взять такси, чтоб их отвезли в дешевый отель, адрес которого сообщил дорожный спутник. Шофер с особым выражением выслушал их мало-вразумительные речи и спокойно сказал по-русски: «Что ж, садитесь!» Ходоки руками развели: опять лешачок!
Этот оказался и очень разговорчивым и весьма «политическим»: всю дорогу, не переставая, крыл мужиков за то, что такое над собою допустили.
— Сволочь народ! — кричал он, кладя руль направо.
— Пусть дохнет! — шипел, поворачивая налево. — Так ему и надо! — прибавлял, переводя скорости.
Когда его спросили о Барине — совсем покрылся пеной:
— Налип, стерва, на Европу, как банный лист на одно место! Из-за этой самой Марготы заграничной все домашние дела запустил! Потому и Леший в несуразность впал и все пошло кувырком!
Крик стоял такой, что допытываться, где же теперь Барин — ходоки не решились и скромненько попросились в какую-нибудь обжорку попроще — подкрепиться.