Выбрать главу

Шах диамату

На пороге избушки, хранившей скромные пчеловодческие снасти, сидели в свободные часы помогавший монаху-пасечнику преподаватель логики и пришедший побеседовать с ним до вечерни на высокие темы о. Афанасий.

Крепко пригревало весеннее солнце; слетаясь со всех сторон, то и дело задевали невидимые струны золотые искры пчел; над сочной яркостью первой травы — распушившись — красовались цветущие деревья. Одна маленькая яблонька — еще садовой ребенок — растопырив тоненькие ручки веточек, несла в них, еле-еле удерживая, огромную охапку розово-белых цветов и, облекаясь теплом и светом, казалось, покряхтывала от восторга.

Глядя на нее, о. Афанасий подумал, что, если бы существовал рай, — в нем должны были бы расти такие деревья… Он уже начинал привыкать к монастырским тишине и покою. В общем, приспособиться к быту и обрядам церковников оказалось довольно просто. Помимо счастливых свойств самого отца Афанасия, ему очень помогло странное подобие — схожесть — тождество между отправлениями церковного культа и манерой осуществления официальной партийной общественности. Разумеется — Церковь живет уже почти 2 тысячи лет, а партия всего полвека, но курс ею взят приблизительно тот же. Как иконы праведников, так и портреты вождей пишутся всегда по строго установленным канонам: одному полагается протягивать вперед зовущую руку, другому — закладывать ее за борт шинели. Один глядит строго и взыскующе, другой милостиво и с поощрением… Оформление залов собраний и клубов — явно проводит принцип иконостаса и церковной росписи, а сами отчетные заседания и митинги от великой ектеньи отличаются только темами… Так что, когда — в конце богослужения — о. Афанасий выходил на амвон, обычные слова: «молитвами святых отец наших…» выходили у него так же просто и легко и так же не обязывали сознания, как и выступление очередного ударника, который — перед микрофоном — призывает дорогих товарищей «по заветам любимых вождей наших» выполнить и перевыполнить норму и дать Великой Родине добавочные тонны чугуна и стали.

Хуже получалось с людьми… Никто не мог упрекнуть молодого монаха ни в небрежности, ни в нерадении, ни — тем более — в неблаговидном поведении и, тем не менее, какой-то холодок осторожности лежал между ним и прочими и не таял никак… Его поддерживало, кроме развивавшегося у затравленных церковников шестого чувства, и то обстоятельство, что о. Афанасий никогда не упускал случая заявить о своей стопроцентной преданности родному правительству, великой революции и даже — с религиозными оговорками, разумеется, — любимой Партии. Все же прочие были лояльными гражданами и только.

Похоже, что именно эта всеобщая отчужденность заинтересовала преподавателя логики. Поговорив с о. Афанасием вне курса — старик увяз еще больше. Диаматская натасканность молодого иеромонаха внушала ему безумную надежду обойти неприятеля, так сказать, с тыла. Если когда-нибудь как-нибудь восстановится свобода религиозной пропаганды — этот, знающий на зубок всю партийную словесность монах, как Самсон филистимлян ослиной челюстью, будет громить антирелигиозников их же собственным диаматом, если, разумеется, поставить его знания на соответствующие рельсы, прокорректировать и дополнить их.

Старый — еще «николаевский» интеллигент, подававший некогда надежды «кандидат прав», — преподаватель немыслимо страдал от изгнивающего в нем без употребления трибуна. Молчать, скрываться и таить было для него самой египетской казнью всех этих несчастных лет. Отец Афанасий оказался достаточным поводом, чтоб разговеться наконец как следует.

Ржавой проволокой пытаясь заплести дыру на — тоже еще «николаевской» — личной сетке для обкуривания пчел, преподаватель вместе с тем осторожно — обходным движением — подтачивал диамат.

«Ненависть марксистского социализма к религии», — говорил он, — «есть факт, так сказать, эмоциональный, а не субстанциональный. По существу в Евангелии — и в церковном учении — нет ничего, что было бы принципиально противоположно самой широкой социальной — если угодно, коммунистической — перестройке общества. И никакая логика, никакие экономические законы не требуют, чтобы такая перестройка сопровождалась торжеством материалистической философии… И даже наоборот — идеализм, заложенный в самом принципе жертвы современников ради «голубых городов» пра-правнуков — этому противится. Недаром наиболее эффектное проявление коллективизма в истории — социалистическая империя Инков, как выражается один из ее исследователей, «упрямо обходит все, так называемые, законы исторического материализма». В настойчивом сочетании социальной прогрессивности с атеизмом есть что-то безнадежно отсталое, отдающее сусальной напыщенностью «просвещенства» восемнадцатого века, того века энциклопедистов, который принес миру и — в частности — Европе гораздо больше невыявленного сразу зла, чем видимого добра!»