В то время как старый интеллигент — в соответствии с блестящей французской формулой — считал, что настоящая культура открывается лишь после того, как из поля зрения убираются книжные и прочие леса, которые помогали ее строить, — для советского интеллектуала образованный человек весит ровно столько, сколько тянут прочитанные им книги. Ни традиционной морально-нравственной направленности, но обязательств перед обществом, ни непременной честности с собой и с людьми…
Советскому интеллектуалу ближе Вольтер, который успешно сочетал с литературным гуманизмом весьма доходные паи в торговле неграми, чем В. Г. Короленко — подлинная живая совесть земли русской.
Из-за всех этих, весьма специфических, особенностей разговор с советским интеллектуалом второго поколения легко может быть интересным обменом сведениями и почти не может быть обменом мнений (потому что черт его знает, что он по данному поводу действительно думает). И уже никогда не бывает тем тесным духовным контактом, когда и книги, и культура, помогающие дойти до предварительного взаимопонимания, остаются в стороне (или, если угодно — внизу), и разговор идет «по человечеству и по существу». Конечно, в Советском Союзе и сейчас сколько угодно людей породы Короленко, но это люди органические, выросшие на народной почве, ничем не обязанные ни революции, ни компартии, которые только могли их сломать или опоганить. И вся проблема именно в том, кто будет строить «лучшее будущее»: они или воспитанные (даже наперекор их собственной воле) диктатурой пролетариата интеллектуалы.
Как уже много и много раз, Александр Петрович вспомнил, совершенно гениальную по прозорливости, сатиру Булгакова «Роковые яйца»: крепче, вернее и злее о «десяти днях, которые потрясли мир», еще никто не сказал. Действительно: собирались воспитать жертвенную («один за всех и все за одного») всесторонне развитую личность, а вырастили Сверхприспособленцев, предельно циничных, эгоцентрических и цепких. Конечно, и старая интеллигентская, дворянская, купеческая и чиновнисья эмиграция, оказавшись вне строя, на который была налажена, в трудных условиях чужого быта героически боролась за свой кусок горького хлеба изгнания, но до виртуозности советских выходцев она никак не доходила.
Не говоря уже о Марине Гавриловне, которая и шьет, и вяжет, при случае — спекулирует, при случае — моет чужие потолки и красит квартиры, сама сооружает своим «пацанам» костюмы и ботинки и вообще тащит всю семью, потому что муж, хоть неплохо зарабатывает, половину проигрывает на скачках, — вот, например, на вид совершенно заурядный паренек, бывший секретарь провинциальной комсомольской ячейки, который в Париже, заметив, что русская эмиграция не утратила вкус к укропу и охотно раскупает его в русских лавках — в Булонском лесу под всякими мало заметными (в стороне от дорожек) обочинами и кустиками разрыхлил почву и разбросал семена родной душистой травки. Когда укроп взошел — гуляющие аборигены не отличали его от других диких растений и не трогали. А парнишка каждое утро объезжал на велосипеде свои плантации и, собрав урожай, развозил его по магазинам. Через год он, не зная никакого языка, кроме материнского, уехал в Бразилию, а еще через три — приехал на шесть месяцев «на отдых» в Европу и сгрузил с парохода собственный, огромный, как авианосец, американский автомобиль.
— Здорово развернулся, сволочь! — с невольным уважением выругался Александр Петрович, заканчивая свои социологические изыскания. — Правда, Секирин, хоть и потомственный гусар, справляется в коммерции не хуже, чем на манеже. Однако далеко ему до этого парнишки. Далеко! Наш старый заяц, если его долго бить — спички зажигать будет… Но пороха не выдумает. А ихний выдумает! И даже охотника, чего доброго взорвет!
Сообразив, однако, что это уже явно безответственное, всему вышеизложенному противоречащее, преувеличение, Александр Петрович переключился на более банальные мысли, вылез на нужной станции, благополучно выбрался из метро и стал подыматься по хорошо ему знакомой улице.
13. Наши за границей
Квартира Ивана Матвеевича находилась в большом новом доме и — в свое время — поражала посетителей странной меблировкой. В двух комнатах — спальне и столовой — стояли ультрасовременные кровати, шкафы, столы, столики и стулья. В прихожей всю стену занимало зеркало из толщенного стекла, освещенное отраженным светом; в спальне лежал ковер в стиле раннего кубизма, на который почему-то ни за что не хотела ступать Буба, дочь хозяина, пока она была маленькой, а в столовой над буфетом красовалось даже панно, столь сюрреалистическое, что при взгляде на него мгновенно теряли аппетит многие чистые сердцем посетители. Зато в третьей комнате — гостиной — не было ничего. Даже обоев не было. Только разноцветный мяч Бубы да стоптанные туфли самого хозяина свидетельствовали о том, что и сюда иногда заходят люди.