Будучи умеренным энтузиастом, а в последнее время и прямым внутренним эмигрантом, Александр Петрович знался с молодежью, которая продолжала считать себя контрреволюционной. На ее конспиративных собраниях даже пели порой «Боже Царя храни…», хотя никто из «хористов» по-настоящему монархистом не был, но ничего более подходящего для противопоставления «Интернационалу» под рукой не находил: Марсельеза напоминала беспросветно ненавистных «интеллигентских хлюпиков», а пресловутый «Корниловский Гимн» бесталанной риторикой и звунывным мотивом годился разве только как заупокойная для «белого движения».
Александру Петровичу было ясно, что историческая страница необратимо перевернулась и что выход из положения надо искать с этой, а не с той — «февральской» или «дофевральской» — ее стороны. Однако все его попытки поделиться своей гениальной интуицией с другими зарубежными сидельцами приводили только к тому, что на него начинали коситься и предостерегать от него («провокатор!») добрых знакомых.
Изнемогая от благородного негодования по поводу грубого большевистского насилия над духовной свободой личности, эмиграция понимала эту свободу весьма эгоистически, вроде того, как викторианские европейцы истолковывали «права человека и гражданина» для цветных — колониальных — народов. В конце концов, сообразив, куда попал, Александр Петрович перестал быть правдоискателем, а стал просто обывателем — не очень прислушивался ко всяким бывшим и (предположительно) будущим эмигрантским народным трибунам и на собраниях бывал исключительно из соображений политической благонадежности и для встреч с добрыми знакомыми. Гражданское волнение проснулось в нем только, когда в период самого азартного захлеба сталинских чисток за границей стали появляться так называемые «невозвращенцы», порой весьма импозантные советские вельможи.
Мотивы, по которым люди этой эмиграции порывали со своей властью, как правило, высокой идейностью не отличались (привычка к легкой жизни, некий — случайный или не случайный — беспорядок в подотчетных суммах или просто прозорливый страх смышленного зайца перед перспективой в Москве стать верблюдом), однако, в огромном большинстве все это были (не в пример послевоенному «Ди-Пийскому» — советскому беженству) еще люди вполне российские, политически весьма грамотные и весьма определенно установленные персоны. Взгляды одних шли почти в кильватере левой эмиграции, у других — буквально на толщину одного переплета подходили к нормальной программе ВКП (б), но все-таки — и те, и другие, от тех и других неизменно — и принципиально — отличались. И казалось, что невозвращенцы могут создать Заграничную Делегацию здоровой — исторически и практически обоснованной — оппозиции. И это тем более, что они сохранили живые связи в самых высоких правительственных и партийных кругах.
Однако эти люди ощущали себя не столько революционерами, сколько фрондирующими генералами в вынужденной отставке. Активное участие в самых фантастических переменах партийного курса породило в них тот вид гражданского скепсиса, от которого до самого циничного «спасайся, кто может, как может и куда может» — только рукой подать. Если у них не было никаких шансов поднять всенародное восстание, потому что их связь с народом ограничивалась короткими служебными отношениями со швейцарами, дворниками и уборщицами, то зато у них были как будто все данные для организации дворцового переворота, однако, те круги в Советской России, настроения которых они отражали и на психологию которых могли влиять — сами только и думали, как бы им не поскользнуться на апельсинной корке глупой случайности и не свалиться в прожорливое горло сталинской мясорубки. Вдобавок ко всему у невозвращенцев не было никакого ни непосредственного, ни посредственного тыла: низовые активисты — как правило — за границу не попадали и невозвращенцами стать не могли, а прочая эмиграция, приветствуя выпрыгивающих из полпредских окон, как афронт для ненавистной советской власти, считала, что в дальнейшем красным перелетам для окончательного обеления следует записаться в «общество ревнителей священной памяти Государя-Мученика Николая II», либо — на худой конец — войти в Республиканско-Демократическое Объединение, а никак не разводить свои собственные и весьма подозрительные (по большевизму) рацеи.