Перекисов держал ежовую деталь на кончике пальца и, боясь ее сдуть, осторожно дышал в сторону. Он вспоминал шершавый шезлонг, и соленое тепло, и розовые, почти ненастоящие цветы над головой, и вино, и старательно жарящихся на солнцепеке импортных девиц, и даже оплывшую улыбку жены под огромными темными очками, и запах кипарисов. «Почему я Перекисов, а не Кипарисов?» — подумал он.
Нашел на кухне коробок спичек, спички выкинул, а на их место положил маленький черный обломок лета. Пятку на всякий случай помазал йодом.
Вернулся в спальню, заполз на свое место, перевернул подушку прохладной стороной кверху и сладко потянулся. А потом, не глядя, дружески похлопал жену по первому, что подвернулось под руку. Подвернулась, кажется, ляжка.
«Пуговицы…» — забурчала жена. — «Зачем они…»
Перекисов хмыкнул и уснул.
Петр и гром и молнии
В пастуха Петра трижды попадала молния. Ну ладно в первый раз — он тогда в грозу купаться полез, пьяный. Но вторично молния впилась в Петра, когда он спал себе дома, затворив окна и выключив электрические приборы. После первого раза он, кстати, заикаться стал, а после второго — предметы металлические притягивать. Вплоть до утюга.
А третий случай совсем уже вопиющий был, потому что Петр, трезвый, в резиновых сапогах и плаще таком рыбацком, сидел в погребе, посреди круга, насыпанного четверговой солью, с иконою на пузе и гаечным ключом на спине. Гаечный ключ — он сам примагнитился.
И все равно пастуха Петра в третий раз шарахнуло. Он после этого пить бросил совсем, тихий стал, смирный и теперь дом себе подземный роет. А что в погребе его тогда достало — это потому, считает, что неглубоко спрятался.
«Бог любит тебя, Петр», — утешают пастуха захожие свидетели Иеговы. — «Бьет — значит, любит».
Задумчивость
С одной дамой случилось неладное: она задумываться стала. Купит себе вечером после работы пирожное и думает: а к чему мне эта сладость, этот крем шоколадными дюнами, эта просахаренная вишенка, если я только толще стану, а вся красота кондитерская уйдет в неприличном направлении? Едет в метро и думает: если сейчас надо мной нависает промокшая толща земли с останками людей и животных, и под ней скромно потрескивает туннельная скорлупа — должна ли я, учитывая это, начать панический забег по вагону, или следует, стерев ледяной пот, проигнорировать осознанный факт нависания, как делают это остальные пассажиры? Смотрит на всесторонне положительного и одинокого коллегу, переведенного недавно из Череповца, и думает: должна ли я немедленно вступить с ним, готовым в любой момент жениться, умереть или уехать обратно в Череповец, в связь с целью создания семьи и рождения, допустим, сына, который также будет хронически способен жениться, умереть или уехать в Череповец, или лучше будет, принимая во внимание собственную непостоянность, забыть об одиночестве коллеги навсегда и продолжить созерцание заоконной природы? Ангел пойдет ночью на кухню воду пить — дама думает: а кем он, в сущности, ко мне приставлен, и в чем конечная цель его бытия в моем фамильном гардеробе, и не следует ли опасаться его очевидной потусторонности, и не пишет ли он в свой блокнотик доносы на меня, а если да, то зачем и кому?
Ангел у дамы был упитанный, беззлобный и веселый, как пьющий профессор кафедры искусствоведения. За подопечную он немного переживал, расспрашивал ее о причинах задумчивости, рекомендовал прогулки и отдых у моря, поймав в очередной раз ее неподвижный философический взгляд.
Как-то ангел развешивал в ванной белье постиранное, дама зашла к нему, смотрела-смотрела, как он трусы с носками расправляет и двумя пальцами их на веревочку — хоп, а потом вдруг говорит:
— А скажи мне, ангел, Бог есть?
— Не знаю, — ответил ангел. — Не задумывался.
Из дневника нежной матери
…А Йохан вчера опять хеви-метал на органе играл. Спасибо тебе, Боженька, за Йохана. Без него и не знали бы мы сей ангельской музыки, которая, как Йоханом неоднократно доказано, чудесным образом исполняется на всем: и на ложках, и на органе, и на заборе, и на лютне, и на упитанном бычке, а равно и на уважаемом животе патера Швайнштайгера.
Рассказы
Тараканий человек
Начинающий дизайнер Улямов больше всего на свете боялся навязчивых воспоминаний и тараканов, причем один из этих страхов являлся закономерным продолжением другого. Рыжие хрусткие твари напоминали Улямову о безуспешном детстве в далеком городке: с домами барачного типа, надтреснутыми тарелками, выкраденными из общепита, где царила непроницаемо-восточная бабушка, пресным запахом каши, въевшимся в стены, спортивками, корочкой под носом и вечерними гопниками. В те тоскливые времена тараканы реками лились по стенам, рецепты по избавлению мелькали на страницах газет, вокзальных книжонок и отрывных календарей и никогда не срабатывали, а маленький Улямов томился по ночам от избытка или, наоборот, нехватки влаги в организме, упрямо пережидая гулкие постукивания на кухне. Это бабушка методично била выползших на кормежку насекомых, и Улямов терпел до последнего, лишь бы не идти мимо и не видеть. Гора бабушкиного тела, обтянутая чем-то кружевным и допотопным, налипшие на подошву тапки расплющенные останки и полнейшая бессмысленность ночного истребления — все это намертво застряло в улямовской памяти.