И каменный лабиринт вдруг оборвался, выпустив ее на гору, к подножию которой он прилип давно и надежно. Ступеньки из известняка ползли наверх, пробиваясь сквозь жесткую траву. А в стороне, немного правее и выше, угадывались белесые контуры каких-то развалин, сточенных веками до еле заметного выступа. Может быть, здесь был когда-то дом древних римлян. Ведь все древнее построили они. И жили они везде, ходили по своим гулким мраморным домам, завернувшись в тогу, раскатывали по бескрайней империи ковры ровных каменных дорог. Одного хотелось белым, холодным римлянам — чтобы их запомнили. И чтобы даже ее, проносящуюся мимо развалин, пробрал холодок их ископаемого величия…
Она отнеслась к наследию римлян не очень почтительно — взобралась на белый каменный пенек, когда-то бывший, наверное, колонной, чтобы получше рассмотреть город внизу. Сейчас он был достаточно далеко, чтобы видеть крыши и кроны не по отдельности, а как многоцветную мозаику, и достаточно близко, чтобы не испугаться высоты. На одной из крыш, прилепившихся прямо к горе, стояла коза. Судя по ее фарфоровой неподвижности, она и сама была удивлена тем, куда ее занесло. А дальше, за козой, за крышами, за пушистыми соснами, обрамлявшими побережье, сверкал зеленым глазом залив. Городок оказался совсем маленьким, а потерявшееся море — вот оно, рукой подать. И противоположная сторона, та, в которую нужно идти к гостинице — она слева. Определенно слева.
Только спускаться по той же дороге было боязно: никогда не знаешь, куда заведет лабиринт. И темный человек — вдруг он не устал и не отстал. Вдруг он не просто охотится за детьми, как бабушкины маньяки, а выслеживает именно ее, лично. Вроде ничего в ней не должно быть особенного — но вдруг она просто чего-то за собой не замечает. Может, она наделена скрытым волшебным даром, или принадлежит на самом деле к королевскому роду, вот злой колдун и погнался за ней. А здесь так безлюдно, и если темный человек действительно идет по следу — тут он схватит ее безо всяких помех. И откуда он только взялся здесь, у моря, в разнеженном городке, посреди каникул. Наверное, в солнечном меде непременно должна быть черная капля — просто для равновесия.
Другая тропинка нашлась быстро, за развалинами, где росли кусты ежевики, еще красной и твердой. И она торопливо — ведь надо еще успеть искупаться! — пошлепала по ней вниз, поднимая облачка мелкой, как пудра, пыли.
Из детства растет человеческое многоверие, когда множество реальностей умещается в одной голове. И можно любоваться городской мозаикой, жадно вдыхать сладость кипарисов и соль моря — и одновременно бояться до дрожи в коленках темного человека, угрюмо и упорно бредущего за тобой. И в детстве это смешение не сводит с ума, потому что как раз ума, этого мнительного и мелочного диктатора, пока что и нет. Побояться — забыть, побояться — забыть, и вот уже все сметено новым открытием: цикады, казавшиеся по книжкам чем-то непередаваемо изящным, вроде крохотных крылатых скрипачей во фраках, на самом деле — огромные мухи! На окраине городка, куда привела ее тропинка, этих мух было в избытке, и трещали они так, что только глухой назвал бы это «нежным пением».
Хотя какая это окраина, она же видела сверху — до центра всего, наверное, пара улиц. Никуда не нужно ехать долго и скучно, вгрызаться в землю вместе с поездом и считать машины. Оглянуться не успеешь — а ты уже на самом краешке человечьего улья, вокруг сельские домики с садами, и в садах само, на воле растет все, что ты привык видеть только на прилавке. И машины считать незачем, она здесь одна: стоит у ворот красная легковушка-коробочка с добрыми круглыми фарами. Похожа на деревенскую старушку, и еще больше сходства добавляют цветастые тряпки, может, платки, а может, одеяла, которыми занавешены от солнца ее окна. Под машиной в тени и пыли спали кошки. Они были такими худыми, что в животе отчетливо заурчало. Впервые в жизни на мысли о еде ее навели кошки, но это не казалось странным, это было частью растущего родства с городом, с его домами, улицами, заливом. И с кошками тоже.
Через забор переваливалась отяжелевшая сливовая ветка. Ягоды были огромные, сине-багровые, как синяки. Так и хотелось схватить одну, почувствовать, как легко освобождается от нее черенок. Но ведь слива была чья-то, там, за забором, кто-то поливал ее, удобрял, дожидался урожая. Мешало не пресное наставление «брать чужое нехорошо», а то самое родство, распространявшееся и на владельца сливы, его почти уже разделенная обида: я растил, заботился, а у меня забрали, и даже не поблагодарили.