— Хорошо.
— Доктор Фриц говорит, что вы поправитесь, — койка слегка примялась, когда она села.
— Надеюсь, — обреченно ответил я. Лина аккуратно отодвинула мою руку от своего бедра.
Как она выглядела? Мои глаза были бесполезны, все, что я мог представить, было фантазиями. Блондинка? Брюнетка? Но ее голос. Ее голос сводил меня с ума.
Лина гладила меня по щеке, я старался поймать эту прохладную руку, осторожно зажать в своей. Мне была нужна, хоть какая — то защита от тьмы. Что — то определенное. Однажды я спросил у Мастодонта, навестившего меня с Ритой, как выглядит Лина. Пока ее благоверный продувал балласт, оглушительно сморкаясь в отвратительный носовой платок, на котором дохли бактерии стафилококка, его нежная ревниво ответила.
— Микростатическая дохлятинка, Макс!
— Микроскропическая, дарлинг! — поправил ошибку ее образованный спутник. — Тут немудрено ошибиться. Помнишь твоего двоюродного брата? Он ведь так и не смог отмазаться в суде, потому что был неграмотен. Ему припаяли три года за угон, а ведь паренек был в состоянии инфекта в тот вечер! Если бы он доказал, что был на бровях, отделался бы порицанием.
— Наплевать! — обижено приняла ремарку Бегемотиха.
— На самом деле, птичка в твоем вкусе, — я слышал, как он прикрыл лапищей рот порывавшейся что — то сказать жены. — Спереди у нее маловато, сзади еще меньше. Ну а так, эта малышка будь — будь.
Птичка в моем вкусе. Я нашел ее лицо и провел пальцами по коже. Изрезанные сварочным швом они почти потеряли чувствительность, тем не менее, я ощущал тепло.
Не знаю, целовали ли вы женщину, не имея возможности даже представить ее. Когда все строится на голосе, руках, ощущениях. Целовали ли вы ее, когда знали, что она жалеет вас. Забинтованного, измазанного антисептиками. Когда она отвечает из жалости. Но я об этом не думал. Губы Лины были мягкими, как она сама. Мягкие и горячие губы.
— Ты еще придешь?
— Ближе к вечеру, Макс. Приду обязательно, — я чувствовал, как она красива.
Шаги Лины еще слышались, потом загудел лифт. Оставалось совсем немного, чтобы утонуть в своем одиночестве. Малая доля мизерной крошки части атома. Один шаг. Палата была огромной и пустой, и я в ней задыхался. Мир все сыпался и сыпался песком в часах, не давая ухватить себя. Удержать в ладонях то, что называлось жизнью. Широко открыв глаза, я обернулся к солнцу, его тепло создавало фальшивое чувство. Ощущение света. Где — то надрывно сигналила машина, не попадая в такт моему заходящемуся в судорогах сердцу. Бугенвиллии пахли. Хотя у них нет запаха. Вообще нет. Красивые яркие цветы. Пустышки. Мертвецы.
Бугенвиллии пахли. Здравствуй безумие. Теперь мы были вдвоем: я и ты. Хотя, нет. Есть еще полная темнота. Наш третий полный запахов и звуков товарищ. С поста в коридоре доносилась музыка. Я кружился по палате в больничной накидке, нагота меня не смущала. Черная слепая ткань расступалась от движений. Боязливо отступала от меня. Услужливо сдвигала больничную мебель и приборы в сторону. У сумасшедших свои привилегии. Их все жалеют. Или любят.
— Малыш, спи спокойно…
Спи, не плачь…
Однажды, ты проснешься поющим
Расправишь крылья и улетишь…
Вокруг плавали запахи и звуки. Липли ко мне. В легких похрипывали остатки страхов. Я слышал звуки и чувствовал запахи, которых не было. И еще счастье. Безумное, неопределенное счастье теплой водой в пустом желудке.
— Мне нужно взять у вас анализ крови, — процедурная сестра прервала мой сон. Проснешься поющим, именно так было сказано. Стоя посреди палаты, я беспомощно вертел головой. Вздохнув, она взяла мою руку и отвела в кровать. Как непослушного малыша, удравшего за погремушкой. Укола я не чувствовал, зато ощущал ее слезливое тихое сострадание. Сострадание семейной женщины с детьми. Представлялось, как она приходит домой и говорит мужу, сидящему с газетой:
— У нас там бедный молодой мальчик в третьей. Он совсем слеп, представляешь?
Тот хмыкает и неловко переворачивает слишком большую страницу.
Вечером пришла Лина. Легко впорхнула в палату как маленькая птичка. Поставив поднос с едой на столик, она подсела ко мне.
— Ты спал? — печально не ощущать женскую кожу. Немые пальцы, прошитые кетгутом. Касаясь Лины, я чувствовал лишь тепло. Тепло внутренней части бедра от колена и выше.
— Кто — то может войти.
Шепот казался оглушительным. Плевать на страхи, я прижался губами к ее губам. Пуговки на халате не поддавались, и она помогла мне.
— Кто — то может войти, — все женщины сдаются именно с этими словами. Они будто извиняются за те обязательные секунды промедления перед капитуляцией. Где — то ниже этажом заквакал телевизор. Очередной гуманист пытался доказать необходимость спасти человека от самого себя. Пытался вывести график зависимости и, в конце концов, кончил тем, что всех негуманистов надо убить. Кретинская, изжеванная многими ртами теория. Такими беспросветными надутыми глупцами эфир заполнен больше, чем человечество способно выдержать. Гуманизм, как и жалость, пах бугенвиллиями. Ему бурно аплодировали. Лина и я были одиноки в этой темноте.