Обладая незаурядным умом и внешностью Леннона, с бачками и в круглых очках, Саня являл собой живой образец абсолютистского иезуита. И кроме всего прочего, был рас(запикано)здяем…
(Что ты сказал, мальчик? Ты тоже рас(запикано)здяй? Ты заблуждаешься, малыш. Сашка был рафинированным рас(запикано)здяем, архетипом оного, можно сказать первородным и единственным…Обожди, не обижайся, вполне возможно он как-то пересекался с твоей мамой… Может он твой папа. Нет?… На, держи пять рублей, купи себе леденец)
Когда я с ним познакомился, апофеоз трагедии уже миновал. Высокоразвитые синапсы и тонкая натура не позволяли ему устраивать банальные разборки со слезами. Нет, он не шел по пути убогого битья стекол. Он сводил счеты много изощреннее. Саня гадил. Упорно и ежедневно. На подъездный коврик, у квартиры номер 14 на втором этаже. По-простецки приходил, расстегивал пояс, спускал брюки и, любуясь пейзажем в полуприкрытые окна подъезда, осуществлял тонкую месть.
Концом его ночных посиделок, послужили два обстоятельства: День ВДВ и ограниченный запас водки в квартире только что откинувшегося сержанта на третьем этаже. Согласитесь, Леннон сидящий на коврике у двери в четыре часа ночи, кого угодно введет в шок и трепет. Даже человека подготовленного морально, чья кожа истерзана восходящими воздушными потоками. Сорок пять, магическое число, некогда поразившее Генриха Четвертого (Бурбона). Сорок пятый размер сразил и мстителя. Сев в теплое только что с любовью произведенное, Саня, невероятным образом скатился в низ.
(Да, мальчик, именно невероятным…Мне нравится это слово… Сядь в теплое и попробуй с достоинством удалится… Еще лучше, наделай под дверью, адрес я тебе дам, и позвони… Придешь и расскажешь… Притом помни, пять рублей я тебе уже подарил, а больше у меня нет…)
Далее было скучно. Нет ничего прозаичней, чем дорога домой оскверненным. Впрочем, в любой печали есть нечто философское, а тонкие натуры находят в ней определенное наслаждение. Могу сказать, что летняя ночь, напоенная чаем из трав льющимся с полей это тот момент, в силу которого я сам сплю с открытым балконом. И плевать на комаров. Это одно из немногого, удерживающего меня здесь, в небольшой кучке домиков с цветущими весной абрикосами, грязными дорогами, с воздухом, разведенным пополам пылью и гудением электричек.
Жизнь в городе скучна. Вселенски и беспросветно. По светлому скучна, как желтая бочка с синей надписью «Пиво» в вечер пятницы. Особенно во время каникул пищевого техникума. В это время живешь двумя вещами — портвейном и мыслями о машине. Да, это был объект, о котором я много думал. Не из пустого тщеславия, вовсе нет. Из любознательности. Любопытно было, вот так вертеть руль, мигать поворотниками или что там еще есть.
(Мальчик! Что еще? У папы есть машина? Передай, что я рад за него сильной радостью… У меня уже нет… Была… Жигули… Сам нищеброд…Кто тебя научил таким словам?)
— Хароший машин. орел…даа, — эти слова и хлопок по зеленой крыше подписали мой приговор. — Летить… Курбуратор савсем новий … Л а с т а ч к а (именно так, нежно и членораздельно)
Если бы техника хворала, я бы сказал, что мое приобретение, вытянувшее накопленное за последние полгода, было терминально больно. Причем венерически. Кто и как занимался с ним любовью на просторах нашей необъятной Родины, суть тайны мироздания. Это была последняя стадия люэса и гонореи. Во всех смыслах — удивительно пахнущих картонных елках, черного масластого дыма из выхлопной трубы, ручки — мешалки с изумительным оргстеклянным набалдашником. Все и каждая деталь в отдельности разила машинными гонококками. Жрала она, как в последний день. Но я был рад. Она привязала меня к действительности. Как якорь, кинутый в реку, одергивает лодку, несомую куда- то. Это была моя вещь.
— Дурик, ты чо, машину купил? — вести всегда разносятся катастрофически быстро. Особенно, если знаешь каждого второго, а с первым где-то когда-то выпивал.