Выбрать главу

Белый снег

Репетиции, спектакли, съемки в кино, концерты, записи на радио — он невероятно много работал. На 1994 год были большие планы — закончить съемки у Владимира Наумова в фильме «Белый снег», продолжить книгу воспоминаний, на этот раз о своей жизни в театре. И, наконец, съездить со спектаклем в Сибирь, на Енисей. Путешествовать с размахом, как прежде, МХАТу было уже не под силу. А этот спектакль неразорителен. Декорации невелики, и… всего три актера. Но какие! Смоктуновский, Ефремов, Любшин. Разговор был при мне.

— Ну что, едешь? — спросил Ефремов.

— Поеду. Если… ко мне заедем. Там же рядом моя родина.

— Там же ничего не осталось.

Как ничего? Все. Там луга заливные, молодой отец с косой. И тетка Надя, еще не ослепшая от горя, благословляющая его в артисты.

— А что, давайте с нами: май-июнь, — предложил мне Смоктуновский.

Но в конце января 1994-го у него случился инфаркт.

У кинематографистов есть такой термин — «уходящий объект». Это может быть уходящая осень, которую нужно успеть снять, улетающие журавли, отцветающий сад.

Уходящим объектом в «Белом снеге» был белый снег.

В феврале, еще не отойдя от инфаркта, прервав реабилитацию, Смоктуновский вынужден был продолжить съемки. Потом было озвучивание. Лишь после озвучивания он уехал в Подмосковье долечиваться.

Там и скончался.

Но почему вынужден был? Кто вынуждал? Режиссер? Но он такой же крепостной: деньги на фильм дал западный миллионер.

Прежде, когда кино субсидировало государство, даже самый реакционный министр мог разрешить перенести срок сдачи фильма.

Ритуальное слово — преждевременно, сегодня оно относится и к самому времени, в котором он нас оставил. Конечно, при всем своем военном мужестве и медалях «За отвагу» он не был никаким бойцом в гражданское время. Но многие нынешние бесстыдства в жизни он прикрывал бы застенчивой улыбкой. Это вроде призрачного света в конце тоннеля, конца которому нет.

2005 г.

Кормление птицы

Импровизация

Я клавишей стаю кормил с руки

Под хлопанье крыльев, плеск и клекот.

Я вытянул руки, я встал на носки,

Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.

БОРИС ПАСТЕРНАК

1915 г.

Впервые я услышал, вероятно, не голос, а эхо. Звуки поселились во мне задолго до того, как я узнал первую букву. Среди заветных подробностей той незапамятной поры — жмых, хлебные карточки, затемненные от гибельного света окна — осталась еще и эта: старенький красный патефон и почти двести тяжелых, толстых, грубых пластинок Апрелевского завода. К тому времени прожито мною было четыре с половиной года. Необъяснимо, но я мог выбрать по названию любую пластинку. Даже была такая игра: «Найди «Брызги шампанского». «А теперь поставь «Дождь идет». А теперь Риориту». Были еще старые вальсы и марши.

Голос Козина звучал каждый день.

Я залезал рукой в глубокую раковину патефона и все искал там, в глубине, где начинается музыка.

В войну на кухне, под столом, жило доверчивое существо — курица, она бродила там в потемках. Когда мы садились за пустой стол, она виновато затихала. Я стриг бумагу, скатывал шарики и кормил ее. Она покорно клевала и, повернув голову набок, молча глядела на меня снизу влажным, обидчивым глазом.

Мы оба обманывали друг друга. Она, кажется, не снесла ни одного яйца. Ни кормилица, ни иждивенка. Хотя какой это обман: мы ведь ничем не могли помочь друг другу. Так и сохранилось все вместе, едино — Заполярье, жмых, голос Козина.

Те мелодии остались путеводными, из того времени я и теперь иногда занимаю силы.

Полвека спустя услышал вдруг: певец — жив.

Звоню в пространство — неведомое, чужое. Незнакомый глухой голос отозвался с того света:

— Приезжайте.

На краю земли — в Магадане стою перед дверью, на медной табличке — буквы старой санкт-петербургской вязи: КОЗИН Вадим Алексеевич.

Он получил судьбу как бы в наследство. Родился в Петербурге, в богатой купеческой семье. Отец, Алексей Гаврилович, окончил Коммерческую академию во Франции, занимался торговлей. Мать, Вера Владимировна Ильинская, чистокровная цыганка, пела в хоре. Гостями дома были Анастасия Вяльцева, подруга матери, Надежда Плевицкая, Юрий Морфесси. Легко догадаться, в какой атмосфере рос единственный в семье мальчик, которого окружали семь (!) сестер, все — младшие.