— Бывают минуты отчаяния, когда я реву и думаю: «Господи, хоть бы ЭТО случилось!.. Пока он ухожен, обогрет и в родном доме. Если же я загнусь раньше него, он сразу пропадет в чужих, казенных стенах. И вот, когда мне невыносимо, я думаю: скорей бы, я не выдержу. Но вдруг летом ему стало совсем плохо, пришла врач и сказала: «Идет угасание». И я пришла в такое отчаяние: «Пусть, пусть ради Бога живет сколько сможет, я найду еще силы: подниму, переверну…»
Мне говорят: «Вы самоубийца, целыми днями сидеть с манекеном». Но я-то вижу его другого. Посмотрите, какие у него добрые глаза! А руки, пальцы!
Эмилия Владимировна расправляет его неподвижные, длинные, бледные, словно забальзамированные пальцы.
— Васька, ты чего ж меня предал? — спросила она как-то с усталой полуулыбкой, когда он еще выговаривал некоторые слова.
— Как? — спросил он с такой же полуулыбкой.
— Ты же к Миле ушел.
— К какой?
Если вспомнить ее уход за беспомощной бабушкой, больным отцом и теперь вот почти три года за мужем, получается, она просидела у изголовья 15 лет.
«И все-таки я счастлив»
Теперь осталось самое скучное, но важное. Все это беспросветное для нее время, все эти долгие годы она занималась наследием Дмитрия Павловича Цупа — художественным и литературным.
На трех больших машинах архив был перевезен в дом Эмилии Владимировны. Ночами она сортировала старые, стершиеся письма — по годам, по адресам, по темам. Тратила последнее зрение. Сама формировала книгу, редактировала.
Очень трудно было найти издателя. Нашла — Ирбитский государственный музей-заповедник, его директор — Валерий Карпов. Оформить книгу согласился Борис Жутовский. Сейчас Эмилия Владимировна читает вторую корректуру. Как, думаете, будет называться книга о человеке, отсидевшем 13 лет в лагерях, которого похоронили было как бомжа? Которого именно лагеря и ссылки лишили наследников, что его чрезвычайно огорчало, почти мучило.
Книгу назвали «И все-таки я счастлив». А почему нет? Любил и был любим. Хоть и под старость, но объездил всю Россию и увидел в ней, в природе и в людях, больше, чем каждый из нас.
В связи с Цупом я думаю: беда не в том, что рождаемость в России падает, а в том, что дети не рождаются — у лучших.
И художественное наследие Дмитрия Павловича Цупа оказалось при деле. Эмилия Владимировна списывалась, созванивалась с музеями. Из Смоленского Государственного музея-заповедника привезла искусствоведа. В результате работы Цупа разошлись по всей России, в лучшие музеи Петербурга (включая Русский музей), Ярославский художественный музей, Вологодскую картинную галерею, музей-заповедник Ростовского кремля, Ивановский и Красноярский художественные музеи…
— Мэр города Чайковского Пермской области выделил машину, и ко мне приехала директор местной картинной галереи Антонина Камышева. Ехала две тысячи километров, а у нее ноги перебинтованы из-за сосудов. Провинциальные музейщики — самоотверженные люди. Она и шофер жили у меня. Я свела Антонину с двенадцатью художниками, и каждый что-то подарил. Она увезла и три Васиных работы.
А на следующий год она приехала в Петербург просто так — чтобы с Васей мне помочь…
В течение семи лет после смерти Дмитрия Павловича в каком-нибудь из музеев России обязательно проводится его персональная выставка. Остались рисунки ссыльных лет на обломках картона, на клочках бумаги, и им нашлось место — на выставке «Реквием» в Петербурге, в Фонтанном доме, в музее Анны Ахматовой.
— Иногда возвращаюсь из издательства — дома сын поддежуривает — усталая, ни на что уже нет сил, а на двери висит объявление: «Эмма, сегодня борщ не вари, у меня есть».
Десятилетиями нас воспитывали на подвигах, даже в мирное время. Но подвиг — не мера в жизни. Один раз можно все, один раз и трус может оказаться героем. Куда важнее подчинить себе ежедневную судьбу, когда она против тебя, и не бороться за жизнь, а жить.
— Я бываю и счастлива. Когда вырываюсь на волю. В переполненных автобусах и трамваях, в давке, или когда в слякоть, в дождь шлепаю по Невскому — это праздник для меня. Смотрю, слушаю, наблюдаю.
Пожить бы в этом петербургском доме в награду за что-нибудь.
У меня, как почти у каждого — свои грехи. Петербургская подвижница стала мне укором: я не знаю, искупимы ли грехи мои — вольные и невольные, ведомые и неведомые, явные и тайные, великие и малые, совершенные словом и делом, днем и ночью и во все часы и минуты жизни моей до настоящего дня и часа.